Мемуары Казановы — Википедия
Материал из Википедии — свободной энциклопедии
Мемуары Дж. Казановы де Сенгальт, написанные им самим«История моей жизни» (фр. Histoire de ma vie) — известные мемуары авантюриста эпохи Просвещения Джакомо Казановы.
Хотя Казанова был венецианцем (родился 2 апреля 1725 г. в Венеции, умер 4 июня 1798 г. в замке Дукс, Богемия, в настоящее время Духцов, Чешская республика), книга написана на французском, который был преобладающим языком аристократии в то время. Книга описывает жизнь Казановы только до 1774 года, хотя полностью она называется Histoire de ma vie jusqu’à l’an 1797 (рус. История моей жизни до 1797 года).
Мемуары Казановы были впервые изданы в 1822—1828 гг. в сокращённом немецком переводе. На русский язык полностью никогда не переводились.
По словам Казановы, первые главы книги он написал во время своей серьёзной болезни в 1789 году.
В 1794 году Казанова познакомился с князем Шарль-Жозефом де Линем. Между ними установились дружеские отношения. Князь выразил желание прочесть мемуары Казановы, и последний решил подредактировать рукопись перед отсылкой её де Линю. Прочитав первые три тома рукописи, Шарль-Жозеф предложил показать мемуары издателю в Дрездене для последующей публикации в обмен на ежегодное вознаграждение. Казанова согласился опубликовать рукопись, но выбрал для этого иной путь. В 1797 году он попросил графа Марколини ди Фано, премьер-министра курфюрста Саксонии, помочь ему с публикацией, но тот отказался связывать своё имя с таким легкомысленным сочинением.
В мае 1798 года Казанова жил одиноко в замке Дукс. Предчувствуя близкую смерть, он попросил членов своей семьи, живущих в Дрездене, приехать и поддержать его в последние дни жизни. Карло Анджолини, муж племянницы Казановы, незамедлительно приехал в Дукс. После смерти Казановы он вернулся в Дрезден с рукописью, несмотря на то, что граф Йозеф Карл фон Вальдштейн, чьим библиотекарем был в конце жизни Казанова, еще в 1789 году купил у последнего права на все его творения. В 1808 году Карло умер, и рукопись перешла к его дочери Камилле. Во время
ru.wikipedia.org
Джованни Джакомо КазановаИстория моей грешной жизни
Записки великого соблазнителя: литература и жизнь
Прославленный венецианский авантюрист, «гражданин мира», как он себя аттестовал, Джакомо Джироламо Казанова (1725–1798), чье имя сделалось нарицательным, был не только одним из интереснейших людей своей эпохи, но и ее символом, ее отражением. Перед современниками и потомками, его читателями, он представал как чело век воистину разносторонний, энциклопедически образованный: поэт, прозаик, драматург, переводчик, филолог, химик, математик, историк, финансист, юрист, дипломат, музыкант. А еще картежник, распутник, дуэлянт, тайный агент, розенкрейцер, алхимик, проникший в тай ну философского камня, умеющий изготовлять золото, врачевать, предсказывать будущее, советоваться с духами стихий. Но – что истин но в мифе, который он творил о самом себе?
Мемуары Казановы были опубликованы в начале XIX века, когда литература романтизма стала беспрестанно обращаться к легенде о Дон Жуане. Вечный образ Соблазнителя появляется у Байрона и Пушкина, Гофмана и Мериме, Хейберга и Мюссе, Ленау и Дюма. Именно в этой традиции и были восприняты записки Казановы, многие годы считавшиеся верхом неприличия. Их запрещали печатать, прятали от читателей.
Для подобной трактовки были даже чисто биографические основания – Казанова живо интересовался своим литературным предшественником, помогал другу-авантюристу Да Понте писать для Моцарта либретто оперы «Дон Жуан» (1787). Но «донжуанский спи сок» Казановы может поразить воображение только очень примерного семьянина: 122 женщины за тридцать девять лет. Конечно, подобные списки у Стендаля и у Пушкина покороче, и в знаменитых романах тех лет, к которым пристало клеймо «эротические» (как, на пример, к увлекательнейшему «Фобласу» Луве де Кувре, 1787–1790), героинь поменьше, но так ли это много – три любовных приключения в год?
Личность Казановы оказалась скрыта под множеством масок. Одни он надевал сам – уроженец Венеции, где карнавал длится полгода, потомственный комедиант, лицедей в жизни. Другой маскарадный костюм надели на него эпоха, литературная традиция, вписавшая мемуары в свой контекст. Причем традиции (та, в которой создавались записки, и та, в которой они воспринимались) были прямо противоположными – то, что для XVIII века казалось нормой, в XIX столетии сделалось исключением.
Главное богатство авантюриста – его репутация, и Казанова всю жизнь тщательно поддерживал ее. Свои приключения он немедленно обращал в увлекательные истории, которыми занимал общество («Я провел две недели, разъезжая по обедам и ужинам, где все желали в подробностях послушать мой рассказ о дуэли»). К своим устным «новеллам» он относился как к произведениям искусства, даже ради всесильного герцога де Шуазеля не пожелал сократить двухчасовое повествование о побеге из тюрьмы Пьомби. Эти рассказы, частично им записанные, опубликованные, естественно перерос ли в мемуары, во многом сохранившие интонацию живой устной речи, представления в лицах, разыгрываемого перед слушателем. Создавал Казанова «Историю моей жизни» на склоне лет (1789–1798), когда о нем уже мало кто помнил, когда его друг принц де Линь представлял его как брата известного художника-баталиста. Казанове была нестерпима мысль, что потомки не узнают о нем, ведь он так стремился заставить о себе говорить, прославиться. Создав воспоминания, он выиграл поединок с Вечностью, приближение которой он почти физически ощущал («Моя соседка, вечность, узнает, что, публикуя этот скромный труд, я имел честь находиться на вашей службе», – писал он, посвящая свое последнее сочинение графу Вальдштейну). Человек-легенда возник именно тогда, когда мемуары были напечатаны.
Но, воссоздавая наново свою жизнь, перенеся ее на бумагу, Казанова перешел в пространство культуры, где действуют уже иные, художественные законы. Каждая эпоха создает свои собственные модели поведения, которые мы можем восстановить по мемуарам и романам. В своем бытовом поведении человек невольно, а чаще сознательно ориентируется на известные ему образцы (так, французские политические деятели XVII–XVIII вв. старательно подражали героям Плутарха, особенно во времена общественных потрясений: Фронды, Революции, наполеоновской империи; эта традиция дожила до Парижской коммуны). Более того, когда гибнет старое общество (в 1789 г., когда Казанова приступил к мемуарам, пала французская монархия, в 1795 г. после третьего раздела перестала существовать Польша, а в 1798-м, в год его смерти, исчезла с политической карты Венецианская республика, завоеванная войсками Наполеона), именно литература сохраняет память о поведенческих нормах, предлагает их читателю.
Джакомо Казанова принадлежал к двум культурам – итальянской и французской, для вхождения в которую он потратил большую часть жизни. Свои первые литературные творения Казанова писал на родном языке, но в конце жизни полностью перешел на французский (хотя продолжал грешить итальянизмами). В ту пору это был поистине интернациональный язык, на нем говорили во всех странах Европы, а Казанова хотел, чтобы его читали и понимали везде. «История моей жизни» стала явлением французской культуры. Именно в этой перспективе, как нам кажется, наиболее плодотворно рассматривать воспоминания Казановы, хотя, разумеется, и в Италии была сильная мемуарная традиция. Достаточно вспомнить «Жизнь Бенвенуто Челлини» (1558–1566), великого художника и искателя приключений, бежавшего из тюрьмы, немало лет проведшего во Франции, как и наш герой.
Мемуары Казановы, вызвавшие поначалу и у читателей, и у исследователей сомнения в их достоверности (библиофил Поль Лакруа даже считал их автором Стендаля, действительно высоко ценившего за писки венецианца), в общем, весьма правдивы. Для многих эпизодов нашли документальное подтверждение уже в XX веке. Разумеется, Казанова старается подать себя в наиболее выгодном свете, умалчивает о том, что порочит его, но во многих случаях он нарушает хронологию, переставляет местами события, объединяет однотипные (например, две поездки на Восток превращает в одну), следуя законам повествования, требованиям композиции. Логика сюжета, действий того персонажа, которого он рисует на страницах мемуаров, может подчинить себе правду жизни. Так, когда благодетельница и жертва Казановы маркиза д’Юрфе порвала отношения с ним, он сообщает читателю, что она умерла – для него она перестала существовать.
В «Истории моей жизни» отчетливо видны несколько сюжетных традиций: авантюрного и плутовского романа, психологической по вести, идущих из XVII века, романа-карьеры и романа-«списка» любовных побед, сложившихся во Франции в эпоху Просвещения, и мемуаристики. Именно на их фоне и проявляется истинное своеобразие записок Казановы.
Во Франции, как это часто бывает, интерес к мемуарам пробуждался после периодов сильных общественных потрясений: религиозных войн (1562–1594), Фронды (1648–1653). В прозе тогда доминировали многотомные барочные романы, где в возвышенном стиле воспевались героические и галантные приключения многовековой давности – как в «Артамене, или Великом Кире» (1649–1653) Мадлены де Скюдери. Мемуары, описывавшие недавнее прошлое, при вносили в литературу подлинные и жестокие события, кровавые драмы, любовные интриги, воинские подвиги, примеры высокого благо родства и расчетливой подлости. Именно под воздействием мемуаров стали возникать в конце XVII века психологические повести («Принцесса Клевская» г-жи де Лафайет, 1678), вытеснившие барочный эпос, подготовившие почву для «правдоподобного» романа XVIII века.
Воспоминания писали (или, реже, за них сочиняли секретари) королевы (Маргарита Валуа, Генриетта Английская), министры (Сюлли, Ришелье, Мазарини), вельможи, придворные дамы, военачальники, судейские, прелаты (герцоги Буйонский, Ангулемский, Гиз, де Роган, мадемуазель де Монпансье, маршал Бассомпьер, первый президент парламента Матье Моле, кардинал де Рец и др.), писатели-аристократы (Агриппа д’Обинье, Франсуа де Ларошфуко). Популярность мемуаров была столь велика, что на рубеже XVII–XVIII веков началось взаимопроникновение «художественной» и «документальной» прозы. Появились поддельные воспоминания подлинных исторических лиц. Их во множестве изготовлял одаренный литератор Гаэтан Куртиль де Сандра, самые известные из них – «Мемуары г-на д’Артаньяна» (1700), где мушкетеру приносят удачу воинские подвиги, шпионство, плутни, политические интриги и, главное, успехи у женщин.
Одной из самых распространенных жанровых форм стали «романы-мемуары»: из трех с половиной тысяч романов, изданных во Франции в XVIII веке, 243 носят название мемуаров. Чтобы доказать «правдивость» своих произведений, писатели подробно рассказывают, где, при каких обстоятельствах к ним попала «подлинная» рукопись. Возникли устойчивые композиционные приемы: повествование ведется одновременно и от лица молодого героя, и пожилого рассказчика, оценивающего свои юношеские поступки. Подобная двойная перспектива делает текст открытым для все новых сюжетных ходов, вставных историй; предопределенная заглавием развязка (раз это мемуары, значит, герой после любых приключений остался жив, добился положения в обществе и взялся за перо) вынуждает автора оттягивать неинтересный ему финал, и потому романы, как и подлинные мемуары, часто оказываются незавершенными, бросаются на полуслове.
Французским прозаикам XVIII века развязки вообще плохо давались: роман, открытый, подражающий жизни жанр, не терпел искусственных ограничений.
Но взаимодействие романа и мемуаров шло не только в эстетической области, не ограничивалось открытием новых тем, сюжетов, композиционных приемов, ранее недоступных сфер жизни и быта, казавшихся «внехудожественными». Вырабатывалась новая концепция человека, рушился идеал героического дворянского поведения. В XVII веке воспоминания по большей части писали не победители, а побежденные в гражданских войнах, они создавали их в тюрьмах (Бассомпьер), в изгнании (д’Обинье), в опале (Ларошфуко), в монастыре, отъединившись от мира (Рец). Воспроизводя заново свою жизнь, мемуаристы мечтали взять реванш, победить пером своих врагов, раз оружие оказалось бессильным, а борьба бесцельной.
За годы преданной службы поэт Агриппа д’Обинье (1550–1630), сподвижник Генриха IV, «козел отпущения», как он сам себя называл, был двенадцать раз ранен в живот, четырежды приговорен к смерти, вынужден покинуть родину, кончить дни на чужбине. Политические противники и антиподы: Ф. де Ларошфуко (1613–1680), автор знаменитых «Максим» (1664), защитник старых дворянских идеа лов, благородный воин, и изощренный политик, последователь Макиавелли кардинал де Рец (1613–1679), искусно манипулировавший общественным мнением, простонародьем, – оба проиграли в схватке с кардиналом Мазарини.
Дворянский индивидуализм, толкавший страну на путь войн и междоусобиц, уступал государственному абсолютизму, объединявшему и подавлявшему людей. Неумевшие приспособиться оказывались ненужными. В новую эпоху дворянин должен был не сражаться, отстаивая высокие цели, а угождать, нравиться – королю, министрам, их фавориткам; служебная карьера строилась по законам обольщения. Аристократия утеряла свой бунтарский запал и начала схо дить с политической сцены, уступая место третьему сословию.
И в XVIII веке появляются воспоминания разночинцев. В предыдущем столетии это было почти невозможно. Напомним, что мемуары как жанр изначально были рассказом о важных государственных событиях, и потому их автор, бравший на себя роль историка, мог писать о себе в третьем лице (как д’Обинье), соединять обе формы (как Ларошфуко). И лишь когда воспоминания приобретали отчетливо выраженную личностную окраску, сближались с романом, как, например, мемуары Реца, верх брало «я». Но даже в этом случае любовные события оказывались менее значимы, чем политика и война. Интерес к сфере частной жизни в «художественной» и «доку ментальной» прозе усиливался по мере того, как отдельный человек выключался из сферы общественной, политической жизни. Знаменитая фраза Людовика XIV «Государство – это я» значила, что судьбы страны вершит он один, остальным делать нечего.
«Низкая» жизнь мещанина по нормам классицистической эстетики могла описываться только «отстраненно», от третьего лица. Жанр плутовского романа требовал рассказа от первого лица, и во Франции XVII века их героями (в отличие от испанских пикаро) становились обедневшие дворяне (как во «Франсионе» Ш. Сореля, 1622). Только позднее, в романах эпохи Просвещения, простолюдин сумел завоевать право голоса: сперва в текстах стали появляться их устные вставные рассказы, а уже затем возникли романы-мемуары мещан, сумевших выбиться в люди. Тем самым литературный герой оказался равен по положению и читателю (который себя с ним невольно отождествлял), и автору (ведь он сам творит, воссоздает свою жизнь). Первым образцом романов такого типа был «Удачливый крестьянин» Мариво (1735), вызвавший многочисленные подражания. Одним из главных средств подняться вверх по социальной лестнице (и для мужчин, и для женщин) были любовные победы, с той только разницей, что крестьянка, выйдя замуж за графа, становилась графиней, а вот крестьянин, женившись на аристократке, увы, только низводил жену до своего уровня (как, например, в «Удачливом солдате» Е. Мовийона, 1753). Поэтому простолюдин должен был разбогатеть, пустить в ход свои финансовые, литературные или иные таланты, как это сделали знаменитые разночинцы XVIII столетия – Вольтер, Руссо, Бомарше.
Разумеется, их мемуарное наследие неравнозначно. Руссо оставил «Исповедь» (1764–1770, опубл. 1781–1788), совершившую переворот в европейской психологической и автобиографической прозе. Вольтер написал свою официальную биографию (Исторический комментарий к творениям автора «Генриады», 1777) и небольшие, но яркие мемуары, рассказывающие о его взаимоотношениях с королем прусским Фридрихом II («Мемуары для жизнеописания г-на де Вольтера», 1758–1760, опубл. 1784). Бомарше же предпочитал жанр «мемуара» – юридического документа, где излагаются обстоятельства судебного дела, но писал подобные сочинения столь часто, подробно и живо, что превратил их в рассказы о самых ярких моментах своей судьбы (четыре мемуара против судьи Гезмана, 1773–1774, мемуары против Корнмана и Бергаса, 1786–1789, против своего обвинителя Лекуатра, 1793). В характерах всех троих, нимало не схожих авторов, есть одна общая и немаловажная черта: авантюризм, неукротимое желание пробиться наверх, присущее разночинцам. Как объявил адвокат Сийес в январе 1789 года: «Что такое третье сословие? Все. Чем оно было до сих пор в политической жизни? Ничем. Чего оно требует? Стать чем-нибудь».
Жизнь великих французских просветителей, заботившихся о всеобщем счастье, была отнюдь не благостной. Их арестовывали, сажали в тюрьму (Дидро, Вольтер, Бомарше), изгоняли на чужбину, сжигали их книги рукой палача (Руссо, Вольтер). Правда, и сами они были не идеальными людьми. Великодушие в них сочеталось с эгоизмом, смелость и независимость оборачивались бесцеремонностью. Обаятельнейшие, интереснейшие собеседники были весьма неуживчивыми людьми. Приключения юности, описанные Руссо, напоминают плутовской роман (бродяга, слуга, воришка, доносчик). И Вольтер, и Бомарше, считавший себя его учеником, были талантливыми финансистами и сколотили огромные состояния с помощью банковских и торговых махинаций (нередко откровенно мошеннических). Они выполняли негласные и даже щекотливые дипломатические поручения, неутомимые путешественники были, по сути, тайными агентами французского короля. Оба писателя легко играли роли царедворцев, льстивых придворных, умели войти в милость к государям (их жаловали чинами, дворянством), но они сами навлекали на себя опалу свободолюбивыми выходками.
Именно такими были и самые знаменитые авантюристы XVIII века, которых во множестве притягивала Франция, – Казанова, Калиостро, Сен-Жермен, не говоря уже о многих других, также появляющихся на страницах «Истории моей жизни»: шулер и бретер маркиз Даррагон, «вечный должник» барон Сент-Элен, учитель танцев Кампиони, «чернокнижник» Пассано, граф Медини и даже некий Карл Иванов, выдававший себя за сына герцога Курляндского. Успех искателей приключений отражал главное противоречие эпохи Просвещения, слепо верившей в силу разума и тянувшейся к иррациональному. Философы и политики желали исправить общество, сделать людей насильно счастливыми и ввергли их в пучину террора. И чем ближе надвигалась революция, чем сильнее было ощущение конца времен («После меня хоть потоп» – как пророчески говаривал Людовик XV), тем больше появлялось магов, алхимиков, астрологов, прорицателей, чародеев, целителей (несомненными экстрасенсорными способностями обладали Сен-Жермен и Калиостро, да и великий Франц Месмер, открыватель «животного магнетизма», пользовался огромной популярностью во Франции конца века, где возникли целые секты его последователей).
Конечно, Казанова не отставал от других. Он излечил от ломоты Латур д’Оверня, избавил от прыщей герцогиню Шартрскую, посоветовав соблюдать щадящий «магический» режим, продал принцу Курляндскому рецепт изготовления золота, завлекал алхимическими опытами принцессу Ангальт-Цербстскую, мать Екатерины II (разумеется, к магическим операциям своего конкурента Сен-Жермена он относился более чем скептически). Венецианец предсказывал будущее, блестяще владея криптографией, мгновенно составлял шифрованные послания своему Духу и сам отвечал за него. Завоевывая доверие людей, он прибегал и к простым трюкам (отыскивал спрятанный им же кошелек, чертил пентаграмму, которую украдкой подсмотрел в книге), и к сложным психологическим ходам. Так, предсказав юной красавице м-ль Роман, что она станет фавориткой короля, а ее сыну суждено осчастливить Францию, он внушил ей мысль отправиться из Гренобля в Париж, где на нее обратил внимание любвеобильный Людовик XV. Как писал Казанова, «если предсказание не сбывается, то грош ему цена, но я отсылаю снисходительного моего читателя ко всеобщей истории: там обнаружит он множество событий, какие, не будь они предсказаны, никогда бы и не совершились».
Можно ли считать всех этих авантюристов обыкновенными плутами и обманщиками? Искатели приключений давали обществу то, чего оно требовало. В них концентрировалась энергия надвигающихся социальных катаклизмов, они служили закваской, бродилом грядущих перемен. Авантюристы, во множестве колесившие по Европе, разносили по городам и странам новые слова, моды, художественные вкусы, политические идеи. Они предвосхищали те перемещения народов, перекройку карты Европы, которую принесут революция, наполеоновские войны. Они проникали во все слои общества, общались с крестьянами и королями, философами и шлюхами. Они рушили социальные и государственные границы, отменяли старые нравственные нормы, совершали своего рода «сексуальную революцию». Как писал Стефан Цвейг, эпоха уничтожила сама себя, создав наиболее законченный тип, самого совершенного гения, поистине демонического авантюриста – Наполеона.
Французская исследовательница Сюзанна Рот, рассмотрев судьбы авантюристов XVIII века как единый текст, выделила основные качества, характеризующие «образцового» искателя приключений: непредсказуемость, импульсивность, сосредоточенность на сегодняшнем дне, вера в удачу, доходящая до суеверия, богатая фантазия, прожектерство, смелость, решительность, даже жестокость, гедонизм, эгоцентричность и общительность, любовь к внешним эффектам, обманам, мифотворчеству, к игре, умение плести интриги. Разумеется, всеми этими качествами в полной мере обладал Казанова – привилегированный объект ее анализа, и все они важны. Но, думается, главным было другое – оставаясь самим собой, быть зеркалом своего собеседника, среды, в которую он попадал. И в этом – тайна его успеха.
Ярче всего импровизационный дар Казановы проявился в беседе с Фридрихом Великим, когда он попеременно обращался в ценителя парков, инженера-гидравлика, военного специалиста, знатока налогообложения. Но так всегда и везде, и нередко чем меньше знает он, тем вернее успех. В Митаве он, сам себе удивляясь, дает полезные советы по организации рудного дела, в Париже оказывается великим финансистом. В большинстве случаев достаточно просто молчать – собеседник сам все расскажет и объяснит. Так, неплохой химик Казанова «учил» таинствам алхимии их знатока маркизу д’Юрфе, так вел ученые беседы с великим швейцарским биологом и медиком А. Галлером, черпая необходимые для ответов сведения из самих вопросов. Для него дело принципа – бить соперника его же оружием, и потому столь гордится он победой над польским вельможей Браницким, вынудившим его драться не на шпагах (как он привык), а на пистолетах. Но главное оружие Казановы – слово. Он с юности умеет расположить к себе слушателя, заставить сочувствовать своим невзгодам (в этом, как он сам подчеркивал, одно из слагаемых успеха). И в Турции, как он сам уверяет, Казанова не остался потому, что не желал учить варварский язык. «Мне нелегко было, одолев тщеславие, лишиться репутации человека красноречивого, которую я снискал всюду, где побывал». Он владеет пером, хотя до поры до времени пишет только ходатайства другим (неизменно удачные) да литературные поделки. Человек начитанный, прекрасно знает античную, итальянскую, французскую литературу, разбирается в театре, живописи. Столь старательно изучал он «книгу жизни», столько профессий сменил (учился в Падуанском университете, в 17 лет защитил диссертацию по праву, был и аббатом и солдатом), столько путешествовал, что, казалось, ничто не могло смутить его. И потому такой болезненней для его самолюбия оказалась встреча с Вольтером. Казанова попытался посостязаться с «атлетом духа» в знании литературы, остроумии, превратил их диалог в обмен разящими репликами и проиграл. Великий человек дал понять Казанове, что он пустое место, что за оболочкой слов нет реальных дел, что он – жалкая пародия на него самого, и этого авантюрист не мог простить философу. Поклонение сменилось неприязнью, он обрушился на Вольтера с язвительными и, как сам признавался, не слишком справедливыми памфлетами.
Но была, конечно, область, в которой темпераментный венецианец превосходил не только слабосильных Вольтера и Руссо, но и многих других, – эротическая. Т. Бачелис очень тонко подметила, анализируя фильм «Казанова» (1976) Федерико Феллини, что итальянский режиссер показывает богато одаренного человека, который тщетно пытается применить свои таланты, но среда требует от него только сексуальную энергию. Общество действительно диктовало Казанове определенные нормы поведения. Францию, законодательницу моды, непререкаемый авторитет в вопросах любви, Людовик XV превратил в огромный гарем, изо всех краев и даже из других стран прибывали красотки, родители привозили дочек в Версаль – вдруг король обратит внимание во время прогулки. А юная О’Морфи попала из рук Казановы в постель короля благодаря написанному с нее портрету, понравившемуся монарху (сказочный сюжет о любви по портрету превратился во вполне современную историю о выборе девицы по изображению). «Его Величество поселил ее на квартире в Оленьем парке, где положительно держал свой сераль».
Конечно, на этом фоне аппетиты Казановы кажутся весьма скромными. Почему же его мемуары Стефан Цвейг назвал «эротической Илиадой»? Почему столь непристойными казались они буржуазно-чопорному XIX веку?
Потому что это не традиционные мемуары государственного мужа или писателя, где любовные увлечения – только фон. Как в романе, любовь – один из высших смыслов существования Казановы, она и делает его великим. Но здесь нет и не может быть финальной свадьбы, вознаграждения добродетели и развенчания порока. Естественное чувство свободно и бесконечно, в нем самом его оправдание. «Я любил женщин до безумия, но всегда предпочитал им свободу».
Кроме того, изменились представления о литературной норме: романы Андре де Нерсиа или маркиза де Сада, созданные на исходе эпохи Просвещения, гораздо неприличнее, не говоря уже об откровенно порнографических книгах типа «Картезианского привратника» (1745), изъятых у Казановы инквизиторами при аресте. Во французской литературе XVIII века, от Кребийона-сына до Лакло, была подробно разработана теория соблазнения, «наука страсти нежной» (главный постулат ее – улучить подходящий «момент» и решительно им воспользоваться, признавать женскую добродетель на словах, а не на деле). Разумеется, Казанове она была хорошо знакома, и он охотно завязывает с женщинами психологическую игру, смешит, интригует, смущает, заманивает, удивляет (таковы, скажем, его приключения с г-жой Ф. на Корфу, К. К. в Венеции, м-ль де ла М-р в Париже). «Уговаривая девицу, я уговорил себя, случай следовал мудрым правилам шалопайства», – пишет он об одержанной благодаря импровизации победе. Как в комедиях того времени, он может перерядиться слугой, чтобы проникнуть к даме. Но чаще все происходит гораздо проще, как с какой-нибудь Мими Кенсон: «Мне сделалось любопытно, проснется она или нет, я сам разделся, улегся – а остальное понятно без слов». В ситуациях, когда Печорин, почитавший себя великим сердцеедом, украдкой пожимает даме ручку, Казанова лезет под юбку.
Знаменитый авантюрист был в каком-то смысле искренней героев французской прозы XVIII века – бесчисленных «удачливых» крестьян и крестьянок, щеголей, создававших себе репутацию любовными успехами. Он гораздо скромнее либертенов Сада, он отказывается участвовать в больших коллективных оргиях. Для Казановы не существует трагической антитезы «высокая» – «продажная» любовь, погубившей счастье кавалера де Грийе и Манон Леско. Возвышенное чувство и плотская страсть, искренние порывы и денежные расчеты связаны у него воедино. Ненасытная жажда приключений влекла Казанову к новым победам, и в этом его записки близки к «Мемуарам» маркиза д’Аржанса (1735), который начал свою литературную деятельность с того, чем другие ее заканчивают, описав в романическом духе свои юношеские похождения (как и наш герой, он побывал адвокатом, офицером, дипломатом, наделал долгов, сорвал банк, путешествовал по Франции, Италии, Испании, ездил в Африку, Константинополь, соблазнил полтора десятка дам и девиц).
Любовь была для Казановы не только жизненной потребностью, но и профессией. Он часто употребляет традиционные литературные метафоры, воспевая эротические битвы, но нигде, кроме его мемуаров, не встретишь описания любви как тяжкого физического труда, как в сцене «перерождения» маркизы д’Юрфе. Казанова покупал понравившихся ему девиц (более всего ему по душе были молоденькие худые брюнетки), учил их любовной науке, светскому обхождению, а потом с большой выгодой для себя переуступал другим – финансистам, вельможам, королю. Не стоит принимать за чистую монету его уверения в бескорыстии, в том, что он только и делал, что составлял счастье бедных девушек, – это был для него постоянный источник доходов.
Но в середине жизни наступает пресыщение, подкрадывается утомление. Все чаще начинают подстерегать неудачи. После того как в Лондоне молоденькая куртизанка Шарпийон изводит его, беспрестанно вытягивая деньги и отказывая в ласках, великий соблазнитель надламывается. «В тот роковой день в начале сентября 1763 я начал умирать и перестал жить. Мне было тридцать восемь лет». Все менее громкими победами довольствуется он, публичные девки, трактирные служанки, мещанки, крестьянки, чью девственность можно купить за горсть цехинов, – вот его удел. А в пятьдесят лет он из экономии ходит уже к женщинам немолодым и непривлекательным, живет как с женой со скромной белошвейкой. Чем ближе к концу мемуаров, тем чаще он хвалит себя за умеренность, разумный образ жизни («Жизнь я вел самую примерную, ни интрижек, ни карт»), все больше говорит о болезнях.
Казанова делается расчетливым – и перестает быть авантюристом. Его покидает вера в счастливую звезду, та, что вела его по жизни. Игрок по натуре и профессии, не считавший зазорным «поправить фортуну», он уже боится сесть за карты, боится проиграть. Казанова скитается по странам, которые ему вовсе не по душе, все же рассчитывая найти себе там покойную службу до конца дней. После того как он побоялся слишком понравиться Фридриху II и не сумел войти в доверие к Екатерине II, он стал все ближе и ближе подбираться к родной Венеции. И чем необратимей уходила его сексуальная сила, тем интенсивней становилась интеллектуальная деятельность. Все чаще возникают на страницах мемуаров литературные споры, книги, библиотеки («Не имея довольно денег, дабы помериться силами с игроками или доставить себе приятное знакомство с актеркой из французского или итальянского театра, я воспылал интересом к библиотеке монсеньора Залуского») – прибежище последних лет. Казанова сам начинает писать, причем отдается этому занятию со страстью, самозабвением, работает без устали. Опровержение столетней давности «Истории Венецианского государства», созданной французским дипломатом Амело де ла Уссе (1677), помогает ему заслужить прощение у государственных инквизиторов и возвратиться на родину. И тут воспоминания обрываются, хотя Казанова постоянно обращался к ним, думал, не довести ли их до конца. «История моей жизни до 1797 г.» – так значилось в рукописи. Но повествовать о том, как перешел в лагерь бывших своих врагов, стал тайным осведомителем инквизиции, было невозможно – искатель приключений, чей образ он создавал в мемуарах, умер. «Что до мемуаров, – писал Казанова своему другу Ж. Ф. Опицу в 1794 году, – то боюсь, что брошу их, как они есть, – перевалив за рубеж пятидесяти лет, я могу рассказывать лишь о печальном, отчего сам печалюсь…»
Большую часть жизни Казанова провел в путешествиях. Что руководило им в его постоянных блужданиях? Из мемуаров это понять трудно. Дальние прожекты Казановы зачастую безосновательны, строятся на песке. Великого авантюриста, как он уверяет, могла заставить передумать любая случайная встреча, хорошенькое личико, незначащее событие или слово, которое он толковал как господне знамение. «Следуй Богу!» – его девиз. Сюжет «Истории моей жизни» держится не на причинных, а, как в устной речи, на хронологических связях. Источником действия служат внутренняя энергия самого Казановы (как он постоянно подчеркивал, бездеятельность буквально убивала его), борьба с внешним миром, чьи законы он постоянно нарушает, – за двенадцать лет, с 1759 по 1771-й, его одиннадцать раз высылали из девяти европейских столиц.
1. Хотя вот в «Любовных письмах шевалье де***» Бастида (1752) рассказывалось о 144 победах. Список любовных удач – непременный атрибут светского щеголя, его составляли с большой тщательностью, заучивали наизусть; блестящий «послужной список» обеспечивал новые победы.2. Одно из немногочисленных курьезных исключений – перевод-пересказ мемуаров Казановы на русском языке под названием «100 приключений» (1901), сделанный К. Введенским, где Казанова гибнет в середине жизни – якобы тонет корабль, на котором он возвращается из Англии во Францию.3. Правда, в конец своих «Занимательных историй» (1657–1659), сборника анекдотов об известных людях того времени, сын банкира литератор Талеман де Рео посмел включить рассказ о «любовных приключениях автора», отнюдь не возвышенных, а грубовато плотских, но опубликована рукопись была только в начале XIX века.4. Казанова Руссо недолюбливал и к «Исповеди» отнесся критически, хотя в какой-то степени подражал ей: «Я наделал в жизни немало глупостей и исповедуюсь в них столь же искренне, как Руссо, но с меньшим самолюбованием, чем этот великий человек».5. Если в XVI веке Агриппе д’Обинье роль сводника при Генрихе IV казалась постыдной, то в XVII веке и Ларошфуко и Рец использовали женщин для достижения своих политических целей.6. В старости, встретившись с Казановой, д’Аржанс усиленно отговаривал венецианца писать воспоминания – уж больно неблагодарное занятие.fictionbook.ru
История моей жизни читать онлайн, Келлер Елена Адамс
Предисловие
Самое поразительное в книгах слепоглухонемой Елены Келлер, а она написала семь книг, — то, что чтение их не вызывает ни снисходительной жалости, ни слезливого сочувствия. Вы словно читаете записки путешественника в неведомую страну. Яркие, точные описания дают читателю возможность испытать неизведанное в сопровождении человека, который не тяготится необычным странствием, а, вроде бы, сам выбрал такой жизненный маршрут.
Елена Келлер потеряла зрение и слух в возрасте полутора лет. Острое воспаление мозга превратило сообразительную малышку в мятущееся животное, которое тщетно пыталось понять, что происходит в окружающем мире, и безуспешно объяснить этому миру себя и свои желания. Сильная и яркая натура, которая впоследствии так помогла ей стать Личностью, поначалу проявлялась лишь в яростных вспышках безудержного гнева.
В то время большинство ей подобных становились, в конце концов, полуидиотами, которых семья старательно скрывала на чердаке или в дальнем углу. Но Елене Келлер повезло. Она родилась в Америке, где в ту пору уже разрабатывались методы обучения глухих и слепых. А потом вообще случилось чудо: в 5 лет ее учительницей стала Анна Салливан, сама испытавшая временную слепоту. Талантливый и терпеливый педагог, чуткая и любящая душа, она стала спутницей жизни Елены Келлер и сначала научила ее языку знаков и всему, что знала сама, а потом помогла дальнейшему образованию.
Елена Келлер прожила 87 лет. Независимость и глубина суждений, сила воли и энергия завоевали ей уважение множества самых разных людей, в том числе видных государственных деятелей, писателей, ученых.
Марк Твен говорил, что две самые замечательные личности XIX столетия — Наполеон и Елена Келлер. Сравнение, на первый взгляд, неожиданное, но понятное, если признать, что и тот, и другая изменили наше представление о мире и границах возможного. Однако если Наполеон подчинял и соединял народы силой стратегического гения и оружия, то Елена Келлер открыла нам изнутри мир физически обездоленных. Благодаря ей мы проникаемся состраданием и уважением к силе духа, источником которой служат доброта людей, богатство человеческой мысли и вера в Божий промысел.
Составитель
ИСТОРИЯ МОЕЙ ЖИЗНИ, ИЛИ ЧТО ТАКОЕ ЛЮБОВЬ
Александру Грэхему Беллу, который научил глухих говорить и сделал возможным услышать в Скалистых горах слово, произнесенное на побережье Атлантики, посвящаю эту историю моей жизни
Глава 1. И ДЕНЬ ТОТ НАШ…
С некоторым страхом приступаю я к описанию моей жизни. Я испытываю суеверное колебание, приподнимая вуаль, золотистым туманом окутывающую мое детство. Задача написания автобиографии трудна. Когда я пытаюсь разложить по полочкам самые ранние свои воспоминания, то обнаруживаю, что реальность и фантазия переплелись и тянутся сквозь годы единой цепью, соединяя прошлое с настоящим. Ныне живущая женщина рисует в своем воображении события и переживания ребенка. Немногие впечатления ярко всплывают из глубины моих ранних лет, а остальные… «На остальном лежит тюремный мрак». Кроме того, радости и печали детства утратили свою остроту, многие события, жизненно важные для моего раннего развития, позабылись в пылу возбуждения от новых чудесных открытий. Поэтому, боясь вас утомить, я попытаюсь представить в кратких зарисовках лишь те эпизоды, которые кажутся мне наиболее важными и интересными.
Я родилась 27 июня 1880 года в Таскамбии, маленьком городке на севере Алабамы.
Семья моя с отцовской стороны произошла от Каспара Келлера, уроженца Швейцарии, переселившегося в Мэриленд. Один из моих швейцарских предков был первым учителем глухих в Цюрихе и написал книгу по их обучению… Совпадение необыкновенное. Хотя, правду говорят, что нет ни одного царя, среди предков которого нет раба, и ни одного раба, среди предков которого не было бы царя.
Мой дед, внук Каспара Келлера, купив обширные земли в Алабаме, туда переселился. Мне рассказывали, что раз в год он отправлялся верхом на лошади из Таскамбии в Филадельфию закупать припасы для своей плантации, и у моей тетушки хранится множество его писем семье с прелестными, живыми описаниями этих поездок.
Моя бабушка была дочерью Александра Мура, одного из адъютантов Лафайета, и внучкой Александра Спотвуда, бывшего в колониальном прошлом губернатором Виргинии. Она также была троюродной сестрой Роберта Ли.
Отец мой, Артур Келлер, был капитаном армии конфедератов. Моя мать Кэт Адамс, его вторая жена, была намного его моложе.
До того, как роковая болезнь лишила меня зрения и слуха, я жила в крохотном домике, состоявшем из одной большой квадратной комнаты и второй, маленькой, в которой спала служанка. На Юге было принято строить около большого главного дома маленький, этакую пристройку для временного житья. Такой домик выстроил и мой отец после Гражданской войны, и, когда он женился на моей матушке, они стали там жить. Сплошь увитый виноградом, вьющимися розами и жимолостью, домик со стороны сада казался беседкой. Маленькое крыльцо было скрыто от глаз зарослями желтых роз и южного смилакса, излюбленного прибежища пчел и колибри.
Главная усадьба Келлеров, где жила вся семья, находилась в двух шагах от нашей маленькой розовой беседки. Ее называли «Зеленый плющ», потому что и дом, и окружающие его деревья, и заборы были покрыты красивейшим английским плющом. Этот старомодный сад был раем моего детства.
Я очень любила ощупью пробираться вдоль жестких квадратных самшитовых изгородей и по запаху находить первые фиалки и ландыши. Именно там я искала утешения после бурных вспышек гнева, погружая разгоревшееся лицо в прохладу листвы. Как радостно было затеряться среди цветов, перебегая с места на место, внезапно натыкаясь на чудесный виноград, который я узнавала по листьям и гроздьям. Тогда я понимала, что это виноград, который оплетает стены летнего домика в конце сада! Там же струился к земле ломонос, ниспадали ветви жасмина и росли какие-то редкие душистые цветы, которые звали мотыльковыми лилиями за их нежные лепестки, похожие на крылья бабочек. Но розы… они были прелестнее всего. Никогда потом, в оранжереях Севера, не находила я таких утоляющих душу роз, как те, увивавшие мой домик на Юге. Они висели длинными гирляндами над крыльцом, наполняя воздух ароматом, не замутненным никакими иными запахами земли. Ранним утром, омытые росой, они были такими бархатистыми и чистыми, что я не могла не думать: такими, наверное, должны быть асфодели Божьего Райского сада.
Начало моей жизни походило на жизнь любого другого дитяти. Я пришла, я увидела, я победила — как всегда бывает с первым ребенком в семье. Разумеется, было много споров, как меня назвать. Первого ребенка в семье не назовешь как-нибудь. Отец предложил дать мне имя Милдред Кэмпбелл в честь одной из прабабок, которую высоко ценил, и принимать участие в дальнейшем обсуждении отказался. Матушка разрешила проблему, дав понять, что желала бы назвать меня в честь своей матери, чье девичье имя было Елена Эверетт. Однако по пути в церковь со мной на руках отец это имя, естественно, позабыл, тем более что оно не было тем, которое он всерьез рассматривал. Когда священник спросил у него, как же назвать ребенка, он вспомнил лишь, что решили назвать меня по бабушке, и сообщил ее имя: Елена Адамс.
Мне рассказывали, что еще младенцем в длинных платьицах я проявляла характер пылкий и решительный. Все, что делали в моем присутствии другие, я стремилась повторить. В шесть месяцев я привлекла всеобщее внимание, произнеся: «Чай, чай, чай», — совершенно отчетливо. Даже после болезни я помнила одно из слов, которые выучила в те ранние месяцы. Это было слово «вода», и я продолжала издавать похожие звуки, стремясь повторить его, даже после того, как способность говорить была утрачена. Я перестала твердить «ва-ва» только когда научилась составлять это слово по буквам.
Мне рассказывали, что я пошла в тот день, когда мне исполнился год. Матушка только что вынула меня из ванночки и держала на коленях, когда внезапно мое внимание привлекло мельканье на натертом полу теней от листьев, танцующих в солнечном свете. Я соскользнула с материнских колен и почти побежала к ним навстречу. Когда порыв иссяк, я упала и заплакала, чтобы матушка вновь взяла меня на руки.
Эти счастливые дни длились недолго. Всего одна краткая весна, звенящая щебетом снегирей и пересмешников, всего одно лето, щедрое фруктами и розами, всего одна красно-золотая осень… Они пронеслись, оставив свои дары у ног пылкого, восхищенного ими ребенка. Затем, в унылом сумрачном феврале, пришла болезнь, замкнувшая мне глаза и уши и погрузившая меня в бессознательность новорожденного младенца. Доктор определил сильный прилив крови к мозгу и желудку и думал, что я не выживу. Однако как-то ранним утром лихорадка оставила меня, так же внезапно и таинственно, как и появилась. Этим утром в семье царило бурное ликование. Никто, даже доктор, не знал, что я больше никогда не буду ни слышать, ни видеть.
Я сохранила, как мне кажется, смутные воспоминания об этой болезни. Помнится мне нежность, с которой матушка пыталась успокоить меня в мучительные часы метаний и боли, а также мои растерянность и страдание, когда я просыпалась после беспокойной ночи, проведенной в бреду, и обращала сухие воспаленные глаза к стене, прочь от некогда любимого света, который теперь с каждым днем становился все более и более тусклым. Но, за исключением этих беглых воспоминаний, если это вправду воспоминания, прошлое представляется мне каким-то ненастоящим, словно кошмарный сон.
Постепенно я привыкла к т …
knigogid.ru
История моей жизни. Предательство семьи — Истории из жизни
Всем привет! Меня зовут Марина, мне 28 лет и я хотела всем рассказать о моей жизни в последние годы.
Когда мне было 20 лет, то моя 80-летняя бабушка уже не могла себя обслуживать, и на семейном собрании было решено, что я к ней перееду, и буду ухаживать по мере сил, пока учусь. Родители на тот момент работали, старший брат (старше на 12 лет) тоже работал, плюс у него как раз только родился второй сын. Там же было решено, что мне в наследство за помощь достанется бабушкина однушка, потому что у родителей есть свое жильё, а брат живет в трехкомнатной квартире жены.
Понимая, что обзавестись собственным жильем в Москве у меня шансов мало, да и бабушку жалко — стали мы жить вместе. Кто жил с пожилыми меня поймут — это не самое веселое занятие для молодой девушки. Ночью она ходила по квартире, включала свет и читала или смотрела маленький телевизор, хоть и тихо, но я же спала в 2 метрах на раскладном кресле и естественно мне это мешало. Я готовила, стирала, убирала и пыталась учиться. Через год я сообщила родственникам, что хочу снять квартиру поблизости от бабушки и приходить к ней по утрам и вечерам, приносить еду, забирать грязное белье, составлять компанию. Мне просто нужно было свое пространство для уединения! Я по ночам посменно подрабатывала в фаст-фуде и писала курсовые с рефератами, чтобы оплатить съём студии в 2 минутах ходьбы от бабушки.
Родители финансово никак не помогали, да и саму бабушку проведывали пару раз в год. Да и брат тоже почти не появлялся. Только тыкали мне тем, что раз квартира достанется мне, то и бабушка — моя проблема.
Со временем я закончила универ и сменив три работы по специальности нашла то, что искала — хорошая оплата и возможность карьерного роста. Там я работаю уже 4 года и добилась немалого.
Бабушка за эти годы сдала ещё сильнее и мне теперь уже приходится оплачивать сиделок — дневную и ночную, чтобы они меняли ей подгузники, вовремя кормили, не разрешали самовольно уходить из дома.
В силу старческих изменений бабушка стала вести себя агрессивно по отношению ко мне — редко прихожу к ней (так я же пашу на работе по 12-14 часов, чтобы оплатить сиделок, вызовы частных врачей, лекарства), приношу еду не ту (капризничает как ребенок), приставила надзирательниц, которые ей покоя не дают (это про сиделок). Короче, все не так.
И как вишенка на торте — 2 месяца назад жена выгнала брата за измену. И теперь он носит бабушке цветочки, вкусняшки, после которых ей плохо с кишечником, поддакивает, когда она меня поносит. Жалится родителям на свою никчёмную жизнь.
Бабушке осталось недолго — у нее нашли онкологию. Из-за преклонного возраста оперировать уже нельзя.
Вчера позвонила мама и сказала, что квартиру хочет отдать брату после бабушкиной смерти (она единственная наследница). Сказала, что у меня хорошая работа и я смогу взять ипотеку при необходимости, а он уже не молод, да и алименты платит детям.
Народ, ну меня дико бомбит! Я дожила до 28 лет, и у меня нет ничего! У меня практически нет накоплений, за эти годы я только дважды была в отпуске — ездила к подруге в Анапу. Если попытаться взять недорогое жилье в Московской области — я буду около 10 лет расплачиваться. За эти годы не было никаких серьезных отношений! А я уже хочу свою семью и детей! Я всю молодость променяла на готовку, уборку, грязные простыни с подгузниками! А обещанная награда за трудности проходит мимо. Меня всю трясет от злости! Я считаю, что родни у меня больше нет! Как правильно поступить? Пока думаю.
Автор: Марина
Фото: beejees
Навигация по записям
y-story.ru
История моей жизни. Хелен Келлер
Глава 1. И ДЕНЬ ТОТ НАШ…
С некоторым страхом приступаю я к описанию моей жизни. Я испытываю суеверное колебание, приподнимая вуаль, золотистым туманом окутывающую мое детство. Задача написания автобиографии трудна. Когда я пытаюсь разложить по полочкам самые ранние свои воспоминания, то обнаруживаю, что реальность и фантазия переплелись и тянутся сквозь годы единой цепью, соединяя прошлое с настоящим. Ныне живущая женщина рисует в своем воображении события и переживания ребенка. Немногие впечатления ярко всплывают из глубины моих ранних лет, а остальные… «На остальном лежит тюремный мрак». Кроме того, радости и печали детства утратили свою остроту, многие события, жизненно важные для моего раннего развития, позабылись в пылу возбуждения от новых чудесных открытий. Поэтому, боясь вас утомить, я попытаюсь представить в кратких зарисовках лишь те эпизоды, которые кажутся мне наиболее важными и интересными.
Я родилась 27 июня 1880 года в Таскамбии, маленьком городке на севере Алабамы.
Семья моя с отцовской стороны произошла от Каспара Келлера, уроженца Швейцарии, переселившегося в Мэриленд. Один из моих швейцарских предков был первым учителем глухих в Цюрихе и написал книгу по их обучению… Совпадение необыкновенное. Хотя, правду говорят, что нет ни одного царя, среди предков которого нет раба, и ни одного раба, среди предков которого не было бы царя.
Мой дед, внук Каспара Келлера, купив обширные земли в Алабаме, туда переселился. Мне рассказывали, что раз в год он отправлялся верхом на лошади из Таскамбии в Филадельфию закупать припасы для своей плантации, и у моей тетушки хранится множество его писем семье с прелестными, живыми описаниями этих поездок.
Моя бабушка была дочерью Александра Мура, одного из адъютантов Лафайета, и внучкой Александра Спотвуда, бывшего в колониальном прошлом губернатором Виргинии. Она также была троюродной сестрой Роберта Ли.
Отец мой, Артур Келлер, был капитаном армии конфедератов. Моя мать Кэт Адамс, его вторая жена, была на¬много его моложе.
До того, как роковая болезнь лишила меня зрения и слуха, я жила в крохотном домике, состоявшем из одной большой квадратной комнаты и второй, маленькой, в которой спала служанка. На Юге было принято строить около большого главного дома маленький, этакую пристройку для временного житья. Такой домик выстроил и мой отец после Гражданской войны, и, когда он женился на моей матушке, они стали там жить. Сплошь увитый виноградом, вьющимися розами и жимолостью, домик со стороны сада казался беседкой. Маленькое крыльцо было скрыто от глаз зарослями желтых роз и южного смилакса, излюбленного прибежища пчел и колибри.
Главная усадьба Келлеров, где жила вся семья, находилась в двух шагах от нашей маленькой розовой беседки. Ее называли «Зеленый плющ», потому что и дом, и окружающие его деревья, и заборы были покрыты красивейшим английским плющом. Этот старомодный сад был раем моего детства.
Я очень любила ощупью пробираться вдоль жестких квадратных самшитовых изгородей и по запаху находить первые фиалки и ландыши. Именно там я искала утешения после бурных вспышек гнева, погружая разгоревшееся лицо в прохладу листвы. Как радостно было затеряться среди цветов, перебегая с места на место, внезапно натыкаясь на чудесный виноград, который я узнавала по листьям и гроздьям. Тогда я понимала, что это виноград, который оплетает стены летнего домика в конце сада! Там же струился к земле ломонос, ниспадали ветви жасмина и росли какие-то редкие душистые цветы, которые звали мотыльковыми лилиями за их нежные лепестки, похожие на крылья бабочек. Но розы… они были прелестнее всего. Никогда потом, в оранжереях Севера, не находила я таких утоляющих душу роз, как те, увивавшие мой домик на Юге. Они висели длинными гирляндами над крыльцом, наполняя воздух ароматом, не замутненным никакими иными запахами земли. Ранним утром, омытые росой, они были такими бархатистыми и чистыми, что я не могла не думать: такими, наверное, должны быть асфодели Божьего Райского сада.
Начало моей жизни походило на жизнь любого другого дитяти. Я пришла, я увидела, я победила — как всегда бывает с первым ребенком в семье. Разумеется, было много споров, как меня назвать. Первого ребенка в семье не назовешь как-нибудь. Отец предложил дать мне имя Милдред Кэмпбелл в честь одной из прабабок, которую высоко ценил, и принимать участие в дальнейшем обсуждении отказался. Матушка разрешила проблему, дав понять, что желала бы назвать меня в честь своей матери, чье девичье имя было Елена Эверетт. Однако по пути в церковь со мной на руках отец это имя, естественно, позабыл, тем более что оно не было тем, которое он всерьез рассматривал. Когда священник спросил у него, как же назвать ребенка, он вспомнил лишь, что решили назвать меня по бабушке, и сообщил ее имя: Елена Адамс.
Мне рассказывали, что еще младенцем в длинных платьицах я проявляла характер пылкий и решительный. Все, что делали в моем присутствии другие, я стремилась повторить. В шесть месяцев я привлекла всеобщее внимание, произнеся: «Чай, чай, чай», — совершенно отчетливо. Даже после болезни я помнила одно из слов, которые выучила в те ранние месяцы. Это было слово «вода», и я продолжала издавать похожие звуки, стремясь повторить его, даже после того, как способность говорить была утрачена. Я перестала твердить «ва-ва» только когда научилась составлять это слово по буквам.
Мне рассказывали, что я пошла в тот день, когда мне исполнился год. Матушка только что вынула меня из ванночки и держала на коленях, когда внезапно мое внимание привлекло мельканье на натертом полу теней от листьев, танцующих в солнечном свете. Я соскользнула с материнских колен и почти побежала к ним навстречу. Когда порыв иссяк, я упала и заплакала, чтобы матушка вновь взяла меня на руки.
Эти счастливые дни длились недолго. Всего одна краткая весна, звенящая щебетом снегирей и пересмешников, всего одно лето, щедрое фруктами и розами, всего одна красно-золотая осень… Они пронеслись, оставив свои дары у ног пылкого, восхищенного ими ребенка. Затем, в унылом сумрачном феврале, пришла болезнь, замкнувшая мне глаза и уши и погрузившая меня в бессознательность новорожденного младенца. Доктор определил сильный прилив крови к мозгу и желудку и думал, что я не выживу. Однако как-то ранним утром лихорадка оставила меня, так же внезапно и таинственно, как и появилась. Этим утром в семье царило бурное ликование. Никто, даже доктор, не знал, что я больше никогда не буду ни слышать, ни видеть.
Я сохранила, как мне кажется, смутные воспоминания об этой болезни. Помнится мне нежность, с которой матушка пыталась успокоить меня в мучительные часы метаний и боли, а также мои растерянность и страдание, когда я просыпалась после беспокойной ночи, проведенной в бреду, и обращала сухие воспаленные глаза к стене, прочь от некогда любимого света, который теперь с каждым днем становился все более и более тусклым. Но, за исключением этих беглых воспоминаний, если это вправду воспоминания, прошлое представляется мне каким-то ненастоящим, словно кошмарный сон.
Постепенно я привыкла к темноте и молчанию, окружившим меня, и забыла, что когда-то все было иначе, пока не явилась она… моя учительница… та, которой суждено было выпустить мою душу на волю. Но, еще до ее появления, в первые девятнадцать месяцев моей жизни, я уловила беглые образы широких зеленых полей, сияющих небес, деревьев и цветов, которые наступившая потом тьма не смогла совсем стереть. Если когда-то мы обладали зрением — «и день тот наш, и наше все, что он нам показал».
Глава 2. МОИ БЛИЗКИЕ
Не могу припомнить, что происходило в первые месяцы после моей болезни. Знаю только, что я сидела на коленях у матери или цеплялась за ее платье, пока она занималась домашними делами. Мои руки ощупывали каждый предмет, прослеживали каждое движение, и таким образом я многое смогла узнать. Вскоре я ощутила потребность в общении с другими и начала неумело подавать некоторые знаки. Качание головой означало «нет», кивок — «да», тянуть к себе значило «приди», отталкивание — «уйди». А если мне хотелось хлеба? Тогда я изображала, как режут ломтики и намазывают их маслом. Если я хотела, чтобы на обед было мороженое, я показывала, как вертят ручку мороженицы, и дрожала, будто замерзла. Матушке удавалось многое мне объяснить. Я всегда знала, когда ей хотелось, чтобы я что-то принесла, и я бежала в ту сторону, куда она меня подталкивала. Именно ее любящей мудрости я обязана всем, что было хорошего и яркого в моей непроглядной долгой ночи.
В пять лет я научилась складывать и убирать чистую одежду, когда ее приносили после стирки, и отличать свою одежду от остальной. По тому, как одевались моя матушка и тетя, я догадывалась, когда они собирались куда-то выходить, и неизменно умоляла взять меня с собой. За мной всегда посылали, когда к нам приезжали гости, и, провожая их, я всегда махала рукой. Думаю, у меня сохранились смутные воспоминания о значении этого жеста. Однажды какие-то джентльмены приехали в гости к моей матери. Я почувствовала толчок закрывшейся входной двери и другие шумы, сопровождавшие их прибытие. Охваченная внезапным озарением, прежде чем кто-либо успел меня остановить, я взбежала наверх, стремясь осуществить свое представление о «выходном туалете». Став перед зеркалом, как, я знала, это делали другие, я полила себе голову маслом и густо осыпала лицо пудрой. Затем я покрыла голову вуалью, так что она занавесила лицо и упала складками на плечи. К своей детской талии я привязала огромный турнюр, так что он болтался у меня за спиной, свисая почти до подола. Разодетая таким образом, я спустилась по лестнице в гостиную развлекать компанию.
Не помню, когда я впервые осознала, что отличаюсь от остальных людей, но уверена, что это произошло до приезда моей учительницы. Я заметила, что моя матушка и мои друзья не пользуются, как я, знаками, когда хотят что-то сообщить друг другу. Они разговаривали ртом. Иногда я становилась между двумя собеседниками и трогала их губы. Однако понять мне ничего не удавалось, и я досадовала. Я тоже шевелила губами и отчаянно жестикулировала, но безрезультатно. Временами это так меня злило, что я брыкалась и вопила до изнеможения.
Полагаю, я понимала, что веду себя дурно, потому что знала: пиная Эллу, мою няню, делаю ей больно. Так что, когда приступ ярости проходил, я испытывала нечто вроде сожаления. Но не могу припомнить ни одного случая, чтобы это помешало мне вести себя подобным образом, если я не получала того, что хотела. В те дни моими постоянными спутниками были Марта Вашингтон, дочка нашей кухарки, и Белль, наш старый сеттер, когда-то отличная охотница. Марта Вашингтон понимала мои знаки, и мне почти всегда удавалось заставить ее делать то, что мне нужно. Мне нравилось властвовать над нею, а она чаще всего подчинялась моей тирании, не рискуя вступать в драку. Я была сильная, энергичная и равнодушная к последствиям своих действий. При этом я всегда знала, чего хочу, и настаивала на своем, даже если приходилось ради этого драться, не щадя живота своего. Мы много времени проводили на кухне, месили тесто, помогали делать мороженое, мололи кофейные зерна, ссорились из-за печенья, кормили кур и индюков, суетившихся у кухонного крыльца. Многие из них были совсем ручными, так что ели из рук и позволяли себя трогать. Как-то раз один большой индюк выхватил у меня помидор и убежал с ним. Вдохновленные индюшиным примером, мы утащили с кухни сладкий пирог, который кухарка только что покрыла глазурью, и съели его до последней крошки. Потом я очень болела, и мне было интересно, постигла ли индюка та же печальная участь.
Цесарка, знаете ли вы, любит гнездиться в траве, в самых укромных местах. Одним из любимейших моих занятий было охотиться в высокой траве за ее яйцами. Я не могла сказать Марте Вашингтон, что хочу поискать яйца, но я могла сложить вместе ладошки горсточкой и опустить их на траву, обозначая нечто круглое, скрывающееся в траве. Марта меня понимала. Когда нам везло, и мы находили гнездо, я никогда не разрешала ей относить яйца домой, знаками заставляя понять, что она может упасть и разбить их.
В амбарах хранилось зерно, в конюшне держали лошадей, но был еще двор, на котором по утрам и вечерам доили коров. Он был для нас с Мартой источником неослабевающего интереса. Доярки разрешали мне класть руки на корову во время дойки, и я часто получала хлесткий удар коровьего хвоста за свое любопытство.
Подготовка к Рождеству всегда доставляла мне радость. Конечно, я не знала, что происходит, но с восторгом наслаждалась разносившимися по всему дому приятными запахами и лакомыми кусочками, которые давали мне и Марте Вашингтон, чтобы мы не шумели. Мы, несомненно, путались под ногами, но это ни в коей мере не снижало нашего удовольствия. Нам разрешали молоть пряности, перебирать изюм и облизывать мутовки. Я вешала мой чулок Санта Клаусу, потому что так поступали другие, однако не помню, чтобы эта церемония меня очень интересовала, заставляя проснуться до рассвета и бежать на поиски подарков.
Марта Вашингтон любила проказничать ничуть не меньше, чем я. Двое маленьких детей сидели на веранде жарким июньским днем. Одна была чернокожей, как дерево, с копной пружинистых кудряшек, завязанных шнурками во множество пучков, торчащих в разные стороны. Другая — беленькая, с длинными золотыми локонами. Одной было шесть лет, другая двумя или тремя годами старше. Младшая девочка была слепой, старшую звали Марта Вашингтон. Сначала мы старательно вырезали ножницами бумажных человечков, но вскоре эта забава нам надоела и, изрезав на кусочки шнурки от наших туфелек, мы обстригли с жимолости все листочки, до которых смогли дотянуться. После этого я перевела свое внимание на пружинки волос Марты. Сначала она возражала, но потом смирилась со своей участью. Решив затем, что справедливость требует возмездия, она схватила ножницы и успела отрезать один из моих локонов. Она состригла бы их все, если бы не своевременное вмешательство моей матушки.
События тех ранних лет остались в моей памяти отрывочными, но яркими эпизодами. Они вносили смысл в молчаливую бесцельность моей жизни.
Однажды мне случилось облить водой мой фартучек, и я расстелила его в гостиной перед камином посушиться. Фартучек сох не так быстро, как мне хотелось, и я, подойдя поближе, сунула его прямо на горящие угли. Огонь взметнулся, и в мгновение ока пламя охватило меня. Одежда загорелась, я отчаянно замычала, шум привлек на помощь Вайни, мою старую нянюшку. Набросив на меня одеяло, она чуть меня не удушила, зато сумела потушить огонь. Я отделалась, можно сказать, легким испугом.
Примерно в это же время я научилась пользоваться ключом. Однажды утром я заперла матушку в кладовке, где она вынуждена была оставаться в течение трех часов, так как слуги находились в отдаленной части дома. Она колотила в дверь, а я сидела снаружи на ступеньках и хохотала, ощущая сотрясение от каждого удара. Эта самая вредная моя проказа убедила родителей, что меня надо поскорее начинать учить. После того как приехала ко мне моя учительница Энн Салливан, я постаралась при первой же возможности запереть в комнате и ее. Я отправилась наверх с чем-то, что, как дала мне понять матушка, следовало отдать мисс Салливан. Но, едва отдав ей это, я захлопнула дверь и заперла ее, а ключ спрятала в холле под гардеробом. Отец был вынужден влезть на лестницу и вызволить мисс Салливан через окно, к моему несказанному восторгу. Я вернула ключ лишь несколько месяцев спустя.
Когда мне сравнялось пять лет, мы переехали из увитого виноградом домика в большой новый дом. Семья наша состояла из отца, матушки, двух старших сводных братьев и, впоследствии, сестрички Милдред. Самое раннее мое воспоминание об отце — это как я пробираюсь к нему сквозь ворохи бумаги и обнаруживаю его с большим листом, который он зачем-то держит перед лицом. Я была очень озадачена, воспроизвела его действие, даже надела его очки, надеясь, что они помогут мне разрешить загадку. Но в течение нескольких лет эта тайна так и оставалась тайной. Потом я узнала, что такое газеты и что мой отец издавал одну из них.
Отец мой был необыкновенно любящим и великодушным человеком, бесконечно преданным семье. Он редко покидал нас, уезжая из дома только в сезон охоты. Как мне рассказывали, он был прекрасным охотником, знаменитым своей меткостью стрелком. Он был радушным хозяином, пожалуй, даже слишком радушным, так как редко приезжал домой без гостя. Особой его гордостью был огромный сад, где, по рассказам, он выращивал самые изумительные в наших краях арбузы и клубнику. Мне он всегда приносил первый созревший виноград и отборнейшие ягоды. Я помню, как трогала меня его заботливость, когда он вел меня от дерева к дереву, от лозы к лозе, и его радость от того, что мне что-то доставляло удовольствие.
Он был прекрасный рассказчик и, после того, как я освоила язык немых, неуклюже рисовал знаки у меня на ладони, передавая самые остроумные свои анекдоты, причем больше всего его радовало, когда потом я к месту их повторяла.
Я находилась на Севере, наслаждалась последними прекрасными днями лета 1896 года, когда пришло известие о его смерти. Он болел недолго, испытал краткие, но очень острые муки — и все было кончено. Это было первой моей тяжкой потерей, первым личным столкновением со смертью.
Как мне написать о моей матушке? Она так мне близка, что говорить о ней кажется неделикатным.
Долгое время я считала свою маленькую сестренку захватчицей. Я понимала, что больше не являюсь единственным светом в окошке у матушки, и это переполняло меня ревностью. Милдред постоянно сидела на коленях у матушки, где привыкла сидеть я, и присвоила себе всю материнскую заботу и время. Однажды случилось кое-что, по моему мнению, добавившее оскорбление к обиде.
У меня тогда была обожаемая затертая кукла Нэнси. Увы, она была частой беспомощной жертвой моих яростных вспышек и жаркой к ней привязанности, от которых приобрела еще более потрепанный вид. У меня были другие куклы, которые умели говорить и плакать, открывать и закрывать глаза, но ни одну из них я не любила так, как Нэнси. У нее была своя колыбелька, и я часто по часу и дольше укачивала ее. Я ревностно охраняла и куклу, и колыбельку, но однажды обнаружила маленькую свою сестричку мирно спящей в ней. Возмущенная этой дерзостью со стороны той, с кем меня пока не связывали узы любви, я рассвирепела и опрокинула колыбельку. Ребенок мог удариться насмерть, но матушка успела подхватить ее.
Так бывает, когда мы бредем долиной одиночества, почти не зная о нежной привязанности, произрастающей из ласковых слов, трогательных поступков и дружеского общения. Впоследствии, когда я возвратилась в лоно человеческого наследия, принадлежащего мне по праву, наши с Милдред сердца нашли друг друга. После этого мы были рады идти рука об руку, куда бы ни вел нас каприз, хоть она совсем не понимала моего языка жестов, а я ее детского лепета.
Глава 3. ИЗ ТЬМЫ ЕГИПЕТСКОЙ
Я росла, и во мне нарастало желание выразить себя. Немногие знаки, которыми я пользовалась, все меньше отвечали моим потребностям, а невозможность объяснить, чего я хочу, сопровождались вспышками ярости. Я чувствовала, как меня держат какие-то невидимые руки, и делала отчаянные усилия, чтобы освободиться. Я боролась. Не то чтобы эти барахтанья помогали, но дух сопротивления был во мне очень силен. Обычно я, в конце концов, разражалась слезами, и все заканчивалось полным изнеможением. Если матушке случалось в этот момент быть рядом, я заползала в ее объятья, слишком несчастная, чтобы вспомнить причину пронесшейся бури. Спустя какое-то время потребность в новых способах общения с окружающими стала настолько неотложной, что вспышки гнева повторялись каждый день, а иногда каждый час.
Родители мои были глубоко огорчены и озадачены. Мы жили слишком далеко от школ для слепых или глухих, и казалось нереальным, чтобы кто-то поехал в такую даль учить ребенка частным образом. Временами даже мои друзья и родные сомневались, что меня можно чему-нибудь научить. Для матушки единственный луч надежды блеснул в книге Чарльза Диккенса «Американские заметки». Она прочитала там рассказ о Лоре Бриджмен, которая, как и я, была глухой и слепой, и все-таки получила образование. Но матушка также с безнадежностью вспомнила, что доктор Хоу, открывший способ обучения глухих и слепых, давно умер. Возможно, его методы умерли вместе с ним, а если даже не умерли, то каким образом маленькая девочка в далекой Алабаме могла этими чудесными благами воспользоваться?
Когда мне было шесть лет, отец прослышал о видном балтиморском окулисте, добивавшемся успеха во многих случаях, казавшихся безнадежными. Родители решили свозить меня в Балтимор и выяснить, нельзя ли что-либо для меня сделать.
Путешествие было очень приятным. Я ни разу не впала в гнев: слишком многое занимало мой ум и руки. В поезде я подружилась со многими людьми. Одна дама подарила мне коробочку ракушек. Отец просверлил в них дырочки, чтобы я могла их нанизывать, и они счастливо заняли меня на долгое время. Проводник вагона также оказался очень добрым. Я много раз, цепляясь за полы его куртки, следовала за ним, когда он обходил пассажиров, компостируя билеты. Его компостер, который он давал мне поиграть, был волшебной игрушкой. Уютно пристроившись в уголке своего дивана, я часами развлекалась, пробивая дырочки в кусочках картона.
Моя тетя свернула мне большую куклу из полотенец. Это было в высшей степени безобразное создание, без носа, рта, глаз и ушей; у этой самодельной куклы даже воображение ребенка не могло бы обнаружить лица. Любопытно, что отсутствие глаз поразило меня больше всех остальных дефектов куклы, вместе взятых. Я назойливо указывала на это окружающим, но никто не догадался снабдить куклу глазами. Внезапно меня осенила блестящая идея: спрыгнув с дивана и пошарив под ним, я нашла тетин плащ, отделанный крупным бисером. Оторвав две бусины, я знаками показала тёте, что хочу, чтобы она пришила их к кукле. Она вопросительно поднесла мою руку к своим глазам, я решительно закивала в ответ. Бусины были пришиты на нужные места, и я не могла сдержать своей радости. Однако сразу после этого я потеряла к прозревшей кукле всякий интерес.
По приезде в Балтимор мы встретились с доктором Чизхолмом, который принял нас очень доброжелательно, однако сделать ничего не мог. Он, впрочем, посоветовал отцу обратиться за консультацией к доктору Александру Грэхему Беллу из Вашингтона. Тот может дать информацию о школах и учителях для глухих или слепых детей. По совету доктора, мы немедля отправились в Вашингтон повидаться с доктором Беллом.
Отец ехал с тяжелым сердцем и большими опасениями, а я, не сознавая его страданий, радовалась, наслаждаясь удовольствием переездов с места на место.
С первых минут я почувствовала исходившие от доктора Белла нежность и сочувствие, которые, наравне с его поразительными научными достижениями, покоряли многие сердца. Он держал меня на коленях, а я разглядывала его карманные часы, которые он заставил для меня звонить. Он хорошо понимал мои знаки. Я это осознала и полюбила его за это. Однако я и мечтать не могла, что встреча с ним станет дверью, через которую я перейду от мрака к свету, от вынужденного одиночества к дружбе, общению, знаниям, любви.
Доктор Белл посоветовал моему отцу написать мистеру Ананьосу, директору института Перкинса в Бостоне, где когда-то трудился доктор Хоу, и спросить, не знает ли он учителя, способного взяться за мое обучение. Отец сразу это сделал, и через несколько недель от доктора Ананьоса пришло любезное письмо с утешительной вестью, что такой учитель найден. Это произошло летом 1886 года, но мисс Салливан приехала к нам только в марте следующего.
Таким вот образом вышла я из тьмы египетской и встала перед Синаем. И Сила Божественная коснулась души моей, и она прозрела, и я познала многие чудеса. Я услышала голос, который сказал: «Знание есть любовь, свет и прозрение».
Глава 4. ПРИБЛИЖЕНИЕ ШАГОВ
Самый важный день моей жизни — тот, когда приехала ко мне моя учительница Анна Салливан. Я преисполняюсь изумления, когда думаю о безмерном контрасте между двумя жизнями, соединенными этим днем. Это произошло 7 марта 1887 года, за три месяца до того, как мне исполнилось семь лет.
В тот знаменательный день, после полудня, я стояла на крыльце немая, глухая, слепая, ожидающая. По знакам моей матушки, по суете в доме я смутно догадывалась, что должно случиться что-то необычное. Поэтому я вышла из дома и села ждать этого «чего-то» на ступеньках крыльца. Полуденное солнце, пробиваясь сквозь массы жимолости, согревало мое поднятое к небу лицо. Пальцы почти бессознательно перебирали знакомые листья и цветы, только-только распускающиеся навстречу сладостной южной весне. Я не знала, какое чудо или диво готовит мне будущее. Гнев и горечь непрерывно терзали меня, сменяя страстное буйство глубоким изнеможением.
Случалось вам попадать в море в густой туман, когда кажется, что плотная на ощупь белая мгла окутывает вас, и большой корабль в отчаянной тревоге, настороженно ощупывая лотом глубину, пробирается к берегу, а вы ждете с бьющимся сердцем, что будет? До того, как началось мое обучение, я была похожа на такой корабль, только без компаса, без лота и какого бы то ни было способа узнать, далеко ли до тихой бухты. «Света! Дайте мне света!» — бился безмолвный крик моей души.
И свет любви воссиял надо мною в тот самый час.
Я почувствовала приближение шагов. Я протянула руку, как полагала, матушке. Кто-то взял ее — и я оказалась пойманной, сжатой в объятиях той, что явилась ко мне открыть все сущее и, главное, любить меня.
На следующее утро по приезде моя учительница повела меня в свою комнату и дала мне куклу. Ее прислали малыши из института Перкинса, а Лора Бриджмен ее одела. Но все это я узнала впоследствии. Когда я немножко с ней поиграла, мисс Салливан медленно по буквам нарисовала на моей ладони слово «к-у-к-л-а». Я сразу заинтересовалась этой игрой пальцев и постаралась ей подражать. Когда мне удалось, наконец, правильно изобразить все буквы, я зарделась от гордости и удовольствия. Побежав тут же к матушке, я подняла руку и повторила ей знаки, изображавшие куклу. Я не понимала, что пишу по буквам слово, и даже того, что оно означает; я просто, как обезьянка, складывала пальцы и заставляла их подражать почувствованному. В последующие дни я, так же неосмысленно, научилась писать множество слов, как, например, «шляпа», «чашка», «рот», и несколько глаголов — «сесть», «встать», «идти». Но только после нескольких недель занятий с учительницей я поняла, что у всего на свете есть имя.
Как-то, когда я играла с моей новой фарфоровой куклой, мисс Салливан положила мне на колени еще и мою большую тряпичную куклу, по буквам написала «к-у-к-л-а» и дала понять, что слово это относится к обеим. Ранее у нас произошла стычка из-за слов «с-т-а-к-а-н» и «в-о-д-а». Мисс Салливан пыталась объяснить мне, что «стакан» есть стакан, а «вода» — вода, но я продолжала путать одно с другим. В отчаянии она на время прекратила попытки меня вразумить, но лишь для того, чтобы возобновить их при первой возможности. Мне надоели ее приставания и, схватив новую куклу, я швырнула ее на пол. С острым наслаждением я почувствовала у своих ног ее обломки. За моей дикой вспышкой не последовало ни грусти, ни раскаяния. Я не любила эту куклу. Во все еще темном мире, где я жила, не было ни сердечных чувств, ни нежности. Я ощутила, как учительница смела останки несчастной куклы в сторону камина, и почувствовала удовлетворение от того, что причина моего неудобства устранена. Она принесла мне шляпу, и я поняла, что сейчас выйду на теплый солнечный свет. Эта мысль, если можно назвать мыслью бессловесное ощущение, заставила меня запрыгать от удовольствия.
Мы пошли по тропинке к колодцу, привлеченные ароматом жимолости, увивавшей его ограждение. Кто-то стоял там и качал воду. Моя учительница подставила мою руку под струю. Когда холодный поток ударил мне в ладонь, она вывела на другой ладони по буквам слово «в-о-д-а», сначала медленно, а потом быстро. Я замерла, мое внимание было приковано к движению ее пальцев. Внезапно я ощутила неясный образ чего-то забытого… восторг возвращенной мысли. Мне как-то вдруг открылась таинственная суть языка. Я поняла, что «вода» — это чудесная прохлада, льющаяся по моей ладони. Живой мир пробудил мою душу, дал ей свет.
Я отошла от колодца полная рвения к учебе. У всего на свете есть имя! Каждое новое имя рождало новую мысль! На обратном пути в каждом предмете, которого я касалась, пульсировала жизнь. Это происходило потому, что я видела все каким-то странным новым зрением, только что мною обретенным. Войдя в свою комнату, я вспомнила о разбитой кукле. Я осторожно приблизилась к камину и подобрала обломки. Тщетно пыталась я сложить их вместе. Глаза мои наполнились слезами, так как я поняла, что наделала. Впервые ощутила я раскаяние.
В тот день я выучила много новых слов. Не помню сейчас, какие именно, но твердо знаю, что среди них были: «мать», «отец», «сестра», «учитель»… слова, которые заставили мир вокруг расцвести, как жезл Аарона. Вечером, когда я легла в кроватку, трудно было бы найти на свете ребенка счастливее меня. Я заново переживала все радости, которые этот день мне принес, и впервые мечтала о приходе нового дня.
Ссылки
www.psychologos.ru
Отзывы о книге История моей жизни
«Итак, я в саду, но собирается дождь, я намереваюсь уходить, когда она спосылает за мной и велит проводить в залу первого этажа, где прогуливалась с Григорием Григорьевичем и еще одной дамой»… (с) ))
Я очень рада, что я, наконец-то, дочитала эту книгу. Нет, она не была плохой, она достаточно интересна и я получила удовольствие от ее прочтения. Но. Книгам, особенно книгам большого объема, остро необходим сюжет. Иначе они дочитываются с трудом. С большим трудом.
Самым большим недостатком этой книги был объем в 734 страницы. Нет, даже не потому, что это много. Отнюдь. Но, признаюсь, таскать этот увесистый томик в сумочке почти две недели было не просто. Сумочка плохо застегивалась, в нее решительно не помещалась расческа и некоторые конспекты, она была увесистой, квадратной и неудобной. О, как сожалела я, что книгу нельзя порвать пополам и таскать с собой частями… Но мои мучения кончились, «Дракула» распечатан на А4 и не буде о грустном ))
Итак, Казанова. Вообще как учебник исследования культуры – книга незаменимая. Я вот убедилась в том, что громкие слова об испорченной нынешней молодежи – смешны даже не потому, что глупо называть определенное поведение испорченностью, – такое поведение было, есть и будет всегда. На некоторых этапах всеобщая непосредственность меня просто умиляла, а я особой нравственностью не отличаюсь. Хотя, в то же время, совершенно не ясно, почему Казанову считают великим соблазнителем – в своих Мемуарах он ничем не выделялся на общем фоне. Разве что порядочностью, коей, не смотря на явные склонности к педофилии, у него не отнять. Что до девочек десяти – тринадцати лет, то опять же – на общем фоне в его поведении не было ничего дурного.
Почему-то на меня более всего произвела впечатление история с М.М. и К.К. Она такая… Невероятная, что ли? Но женщины эти просто парадоксальны. Читала, честно говоря, чуть ли не с выпученными глазами. И такое бывает (это я про себя )) ).
Кроме того, обратила внимание, что мой угасавший интерес к книге вернуло, на определенном этапе, заключение в Пьемби. Я даже подумала почитать вслед за Казановой «Графа Монте-Кристо», ибо, кажется, с удовольствием читаю сейчас работы данной тематики. Вероятно, после «Дракулы» будет он.
Что еще сказать про Казанову? Жутко неудобным было то, что в книге «выпадают» года и события, что она обрывается неожиданно и вообще не ясно почему (части потеряны? Что вообще было с рукописью?), часто упомянуты в категории «читатель, конечно же, помнит» события, которые как раз «выпали» в неизвестном направлении. Все это вносит некую путаницу… А еще автор (или переводчик) крайне любил не согласовывать времена, то и дело перескакивал с прошедшего на настоящее.
И еще. Украиноязычные слова, их там тьма-тьмущая. Особенно «особливо» и «кошт», хотя и другие были. Хм.
…у Казановы все в жизни безумно просто. Приехал, бац – и в элите общества, проиграл состояние – раз-два и новое, завел себе девочку – через две недели купил ей квартиру и дал пару тысяч, или там мужа богатого нашел. Раз-два и готово. Просто все так, особенно с деньгами – поражало все повествование.
И нравы, нравы, скажу я вам, меня все равно забавляли. Восемнадцатый век, все-таки. Я, конечно, все понимаю – но некие стереотипы, вбитые разными источниками, так и скулили не переставая во время чтения…
Что вам еще сказать, напоследок? Ибо ухожу я читать «Дракулу». О, вот, про немецкий язык скажу. С тех пор, как я на него обратила внимание, он стал встречается просто везде! Прямо как «Потерянный рай» Мильтона, в самом-то деле. Я уже нашла немецкий язык в первой же главе «Дракулы», а фраза: «Я обнаружил, что в Петербурге, все, кроме простонародья, говорят на немецком языке, который я с трудом понимал…» в Казанове вообще заставила глубоко задуматься. Только что сказала это маме – она сразу ответила, что бред. Но пока я искала фразу в книге (я нашла ее за два минуты в семисотстраничном томе!!!), подумала и признала. Но сие забавно до невероятности. Восемнадцатый век, как никак. Хотя он будет теперь везде. Язык. Он же МЕНЯ преследовать будет… ))
_______________________
Адп: еще я хотела сказать, но вчера забыла, что в этой книге настоящий культ еды – они едят все время. Завтрак, обед, ужин – везде и всюду, эти слова упоминаются в книге чаще, чем какие-либо другие… Однообразие утомляет.
И еще всевозможные интимные сцены описаны крайне аллегорично и, частенько, приходилось перечитывать их по два раза, чтобы разгадать систему образов и сравнений. Когда «системы» разгадывались, сцены становились невообразимо пошлыми ))
www.livelib.ru
Отзывы о книге История моей жизни
Алексея Свирский расскажет об испытаниях в жизни, пройти которые можно, но невозможно забыть. Что остается? Принять демонов прошлого, терзающих душу в настоящем.
Автор предстанет бродягой без родителей. Отданный сам себе, начнет взрослую жизнь в восемь лет. Сталкиваясь с первыми трудностями, он не ищет помощи у знакомых. Стиснув зубы пробирается через каждый день, отбитый у смерти.
Биография Свирского напоминает приключенческий роман. Но это не придуманный роман, это реальная судьба человека. Каждые строки этой книги, случаи из жизни! Они сидят глубоко душе, но за секунды врезаются в память под напором эмоций! «В этой книге человеческой печали нет ни одного выдуманного факта, как нет ни одной черты, не принадлежавшей мне.»
Мальчишку ждут много дорог с пустыми карманами. Придется пробираться через голодное болото, где не спросят билет, но спросят жизнь. Прорываться в одной накидке на лютом холоде сквозь снежную бурю. И это только начало пути. Впереди много странствий, которые откроют ему не только новые земли, но и новых людей от таких же бродяг до Рокфеллера и даже Императора.
Много человеческой подлости и предательства выльются на голову Алексея. Даже светлое чувство первой любви, станет плевком в лицо. Но будут те, кому удалось оставаться людьми в нечеловеческих условиях. Одним из них будет портной, приютивший Свирского в тесной лачуге потеснив свою семью. Он же поможет устроиться в редакцию.
В редакции Свирский пишет заметки о местах лишения свободы, где ему довелось побывать, рабочем классе, откуда будет его супруга. Обо всём том, к чему он прикасался и осмотрел со всех сторон. Потому вскоре станет заметным и будет выбирать редакции. Настает момент, когда мечта, которая была звездой на небе, спускается в руки.
Остаётся последний раз, выиграть у смерти. Но как коса замахнется на этот раз?
P.S.
В послесловии семидесяти трех летний автор признается, что написание книги давалось тяжело, порой сквозь слезы. «Сколько раз, склонив седую голову над бумагой, я плакал слезами беспризорного ребенка!..».
Пережив каждый день из прошлого, но уже на бумаге, Свирский смело говорит: «если меня спросят: захотел ли бы я реально, на самом деле, родиться вновь, перенести все страданья моей жизни, чтобы умереть писателем страны Советов, — я по капле соберу остаток сил, напрягу мышцы изношенного сердца и воскликну в ответ:
— Да!..»
www.livelib.ru