Рассуждения жан жак руссо – : :

Содержание

Рассуждение Жан-Жака Руссо о науках и искусстве — История зарубежной литературы XVIII века — Литература — Каталог статей

Рассуждение Жан-Жака Руссо о науках и искусстве

Руссо дал резко отрицательный ответ на вопрос Дижонской Академии. В первом его трактате «Рассуждение о том, способствовало ли развитие наук и искусств очищению нравов?» — содержатся уже многие положения теории руссоизма. Руссо отмечает пагубное воздействие культуры на нравственную жизнь человечества. Человек, по его мнению, был вполне счастлив, живя в условиях непосредственного общения с природой. Ему не нужно было просвещение. Развитие науки внесло в его быт дисгармонию, постепенно привело К роскоши, следствием которой явилась утрата той искренности и простоты, которые были свойственны нецивилизованному обществу.

Руссо подчеркивает, что цивилизация отучила человека говорить на подлинном языке чувства, узаконила манерную, салонную речь, изнежила людей, привела к падению гражданской доблести. Причину упадка Греции, Рима и Египта Руссо видит в той изнеженности, которая появилась у древних греков, римлян и египтян вследствие развития культуры. Его идеалом является суровая,аскетическая Спарта, известная «счастливым невежеством своих граждан», изгоняющих из своей страны художников и ученых.

 

Само происхождение научных знаний и художественного творчества Руссо связывает с человеческими пороками. «Астрономия,— заявляет он,— имеет своим источником суеверие; красноречие — честолюбие, ненависть, лесть, ложь; геометрия — корыстолюбие; физика — праздное любопытство; все науки и даже мораль — человеческую гордыню».

 

Аргументация Руссо в ряде случаев слаба и малоубедительна, но за парадоксальными положениями у него скрывается мысль о том, что современная культура оторвана от народа, не помогает улучшению его жизни. Философ говорит от имени обездоленных народных масс.

Главную причину антинародного характера современной цивилизации Руссо усматривает в неравенстве, в неравномерном распределении богатств, которое привело к роскоши на одном полюсе и к нищете на другом. Науки, литература и искусство, по его мысли, и служат тому, чтобы оправдать, приукрасить социальную несправедливость. «Они,— пишет Руссо,— обвивают гирляндами цветов оковывающие людей железные цепи, заглушают в них естественное чувство свободы, для которой они, казалось бы, рождены, заставляют их любить свое рабство и создают так называемые цивилизованные народы. Необходимость воздвигла троны, науки и искусства их утвердили».

Таким образом, Руссо кристально ясно раскрывает причину своего недовольства культурой. Она служит целям упрочения социального и политического гнета.

Великий мыслитель, несмотря на свои крайние формулировки, выступает, по существу, лишь против реакционного искусства, хорошо видя его антинародную сущность. Он хотел бы, чтобы писатели воспитывали человека в духе гражданских добродетелей. Руссо упрекает их в эстетстве, в том, что они заботятся больше о форме, а не о содержании своих произведений: не изображают людей высокого гражданского подвига. «У нас,— замечает Руссо,— есть физики, геометры, астрономы, поэты, музыканты, художники, но у нас нет граждан, а если они еще и остались, то, затерянные в глуши деревень, гибнут в нищете и презрении. Вот до какого состояния доведены, вот какие чувства встречают с нашей стороны те, кто дает нам хлеб, а нашим детям молоко».

«Рассуждение» произвело огромное впечатление оригинальностью идей и необыкновенной силой красноречия, Оно получило премию Дижонской Академии. «Это известие,— пишет Руссо,— …окончательно привело в брожение ту закваску героизма и добродетели, которую с детства мой отец, моя родина и Плутарх вложили в мое сердце. Я не находил ничего более высокого и прекрасного, как быть свободным и добродетельным…».

Руссо приводит в соответствие со своими взглядами и свою личную жизнь. Преобразования он начал с внешности: отказался от золотого шитья и белых чулок, снял шпагу и продал часы. Но это еще не все. Руссо отказывается от всякого рода прибыльных должностей и начинает жить перепиской нот за постраничную плату.

www.winstein.org

Руссо жан-жак рассуждение о науках и искусствах — Документ

Руссо Жан-Жак. Рассуждение о науках и искусствах //

Руссо Ж.-Ж. Избр. сочинения в 3 т. Т 1. М., Гос. издательство худ. литературы, 1961. С. 41-64

РАССУЖДЕНИЕ О НАУКАХ И ИСКУССТВАХ,

получившее премию Дижонской Академии в 1750 году,

на тему, предложенную этой же Академией:

СПОСОБСТВОВАЛО ЛИ

ВОЗРОЖДЕНИЕ НАУК И ИСКУССТВ

УЛУЧШЕНИЮ НРАВОВ

Я здесь кажусь варваром, ибо никто меня не понимает (лат.).

Овидий, Тристии, V, элегия X, стих 37

ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ*

Что такое известность? Вот злосчастный труд, коему я обязан своею известностью. Несомненно, эта вещь, доставившая мне премию и создавшая мне имя, в лучшем случае посредственна и, осмелюсь добавить, принадлежит к наименее значительным в этом сборнике*. Какой пучины бедствий избежал бы автор, если бы его первое произведение было встречено так, как оно того заслуживало! Но мне суждено было иное: неоправданная снисходительность постепенно навлекла на меня еще более несправедливую строгость*. (С. 41)

ПРЕДИСЛОВИЕ*

Вот один из наиболее великих и прекрасных вопросов, который когда-либо рассматривали. Не метафизические тонкости, проникшие во все роды литературы, от которых не всегда свободныакадемические программы, служат предметом этого рассуждения: нет, речь идет об одной из тех истин, от коих зависит счастье человечества.

Предвижу,что мне едва ли простят взгляды, которые яосмеливаюсь здесь защищать. Открыто нападая на все то, чем теперь восхищаются, я могу ожидать лишь всеобщего порица­ния; и если несколько избранных умов почтило меня своим одобрением *, то это вовсе не значит, что я должен рассчи­тывать на одобрение публики. Но я уже решился; я не забо­чусь о том, чтобы понравиться остроумцам или людям, падким на модное. Всегда найдутся люди, рабски подчиняющиеся мнениям своего века, страны, общества. Тот, кто сегодня ста­рается прослыть вольнодумцем и философом, во времена Лиги, быть может, стал бы фанатиком. Тому, кто хочет пережить свой век, никогда не следует писать для подобных читателей.

Еще одно, последнее замечание. Мало рассчитывая на честь, которую мне оказали, я переделал и расширил это рас­суждение, уже после того как отправил его на конкурс, изме­нив таким образом, что оно стало в некотором смысле другим сочинением*. Теперь же я считаю себя обязанным восстано­вить его в том виде, в каким оно было удостоено премии; поэтому я прибавил лишь некоторые примечания и оставил два дополнения, которые легко узнать и которых Академия, быть может, не одобрила бы *. Из чувства справедливости, по­чтительности и признательности я считаю себя обязанным сделать это предупреждение. (С. 41)

РАССУЖДЕНИЕ

СПОСОБСТВОВАЛО ЛИ ВОЗРОЖДЕНИЕ НАУКИ И ИСКУССТВ

УЛУЧШЕНИЮ НРАВОВ?

Мы, честные люди, обманываемся внешним обликом*

(Гораций, Искусство поэзии, стих 25).

Способствовало ли возрождение наук и искусств улучшению нравов, или же оно содействовало порче их? Вот вопрос, подлежащий исследованию. На какую же точку зрения я должен стать при его рассмотрении? На ту, милостивые государи, которая подобает честному человеку, несведущему, но тем не менее уважающему себя.

Чувствую, что судилищу, пред которым я готовлюсь предстать, трудно будет согласиться с тем, что я намерен высказать. Как осмелиться осуждать науки пред лицом одного из самых ученых обществ Европы, восхвалять невежество в знаменитой Академии и примирить презрение к учению с уважением к истинным ученым? Я предвидел эти противоречия, но они меня не устрашили, ибо я сказал себе: «Не науку оскорбляю я, а защищаю добродетель пород добродетельными людьми, которым дороже честность, чем ученым образованность». Чего же мне опасаться? Познаний слушающего меня собрания? Согласен, — но это касается лишь построения речи, а не чувств оратора. Справедливые властители никогда не колебались (С. 43) произнести себе осуждение в сомнительных спорах, и, по справедливости, нет ничего выгоднее, как защищаться перед честной и просвещенной стороной, призванной быть судьей в своем собственном деле.

К этому выводу, который меня ободряет, присоединяется и другой, для меня решающий: каков бы ни был исход, я, отстаивая истину в силу своего разумения, не могу остаться без награды, ибо несомненно обрету ее в глубине своего собственного сердца.

Часть первая

Прекрасное и величественное зрелище являет собой человек, выходящий, если можно так выразиться, из небытия собственными усилиями, светом разума рассеивающий мрак, которым окутала его природа*, возвышающийся над самим собою, устремляющийся духом в небеса, с быстротою солнечного луча пробегающий мыслью огромные пространства вселенной, и что еще величественнее и труднее – углубляющийся в самого себя, чтобы изучить человека и познать его природу, его обязанности и его назначение. Все эти чудеса повторились с недавними поколениями*.

Несколько веков назад Европа вновь впала в первобытное варварство*. Народы этой части света, ныне столь просвещенные, пребывали тогда в состоянии худшем, чем невежество. Какая-то подделка под науку*, еще более презренная, чем невежество, присвоила себе название знания и ставила возврату последнего почти непреодолимы преграды. Нужна была революция, чтобы вернуть людям здравый смысл, и она пришла наконец оттуда, откуда ее меньше всего можно было ожидать. Тупой мусульманин, заклятый враг письменности, возродил ее у нас*. После падения трона Константина* в Италию были занесены остатки древнегреческой культуры – драгоценное наследие, которым в свою очередь обогатилась Франция. За письменностью вскоре последовали науки: к искусству писать присоединилось искусство мыслить, переход, который кажется странным, но, может быть, он более чем естественен. Тогда сказалось главное преимущество служения музам, состоящее в том, что люди под их влиянием делаются общительнее, проникаясь желанием нравится друг другу, создавая произведения, достойные взаимного одобрения.

Как и тело, дух имеет свои потребности. Телесные потребности являются основой общества, а духовные его украшают. В то время как правительство и законы охраняют общественную (С. 44) безопасность и благосостояние сограждан, науки, литература и искусства — менее деспотичные, но, быть может, более могущественные — обвивают гирляндами цветов оковывающие людей железные цепи, заглушают в них естественное чувство свободы, для которой они, казалось бы, рождены, заставляют их любить свое рабство и создают так называемые цивилизованные народы. Необходимость воздвигла троны,— науки и искусства их утвердили. Сильные мира сего, любите таланты и покровительствуйте их обладателям!1

Цивилизованные народы, лелейте их. Счастливые рабы, вы им обязаны изысканным и изощренным вкусом, которым вы гордитесь, мягкостью характера и обходительностью нравов, способствующими более тесному и легкому общению — словом, всеми внешними признаками добродетелей, которых у вас нет.

Этого рода учтивостью, тем более приятной, чем менее она выставляется напоказ, отличались Афины и Рим в столь прославленную эпоху своего великолепия и блеска; и ею, без сомнения, наш век и наш народ превзойдут все други века и народы. Глубокомысленный, но свободный от педантизма тон, естественные и в то же время предупредительные манеры, равно чуждые тевтонской грубости и итальянского жеманства, — таковы плоды вкуса, приобретенного хорошим образованием и усовершенствованного светской жизнью.

Как приятно было бы жить среди нас, если бы внешний вид всегда был отражением душевных настроений, если бы благопристойность стала и добродетелью, если бы наши мудрые изречения служили для нас правилами, и, наконец, если бы истинная философия была неразлучна со званием философа! Но редко встречается одновременно столько достоинств, и никогда добродетель не шествует в таком великолепном облачении.

Пышность наряда может свидетельствовать ||о богатстве человека, а изящество — о его хорошем вкусе, но здоровый и (С. 45) сильный человек узнается по другим признакам, и телесная сила скрывается не под златотканой одеждой придворного, а под грубым одеянием землепашца. Не менее чужды нарядности и добродетели, представляющие собою силу и крепость души. Добродетельныйчеловек — это атлет, который любит бороться нагим, он презирает все эти жалкие украшения, стесняющие проявление силы, большая часть которых была изобретена лишь для того, чтобы скрыть какое-нибудь уродство.

До того времени, как искусство придало лоск нашим манерам и научило наши страсти говорить жеманным языком, наши нравы были грубы, но естественны, и по различию по­ведения можно было с первого взгляда определить различие характера. Человеческаянатура, в сущности, была не лучше, чем ныне, но люди черпали уверенность в легкости взаимного понимания, и это преимущество, ценности которого мы уже не чувствуем, сберегало их от многих пороков.

Теперь, когда изысканность и утонченный вкус свели искус­ство нравиться к определенным правилам, в наших нравах воцарилось пошлое и обманчивое однообразие, и кажется, что все умы отлиты по одному образцу. Вежливость предъявляет бесконечныетребования, приличия повелевают; люди по­стоянно следуют обычаю, а не собственному разуму и не смеют казаться тем, что они есть на самом деле. Покоряясь этому вечному принуждению, люди, образующие то стадо, ко­торое называется обществом, будучи поставлены в одинако­вые условия, совершают одинаковые поступки, если их от этого не удерживают более сильные побуждения. Поэтому ни­когда не знаешь наверное, с кем имеешь дело, и, чтобы узнать друг друга, нужно дождаться крупных событий, то есть времени, когда уже будет поздно, ибо для этих-то событий и было бы важно знать, кто твой друг.

Какая вереница пороков сопровождает эту неуверенность! Нет ни искренней дружбы, ни настоящего уважения, ни пол­ного доверия, и под однообразной и вероломной маской веж­ливости, под этой хваленой учтивостью, которою мы обязаны просвещению нашего века, скрываются подозрения, опасения, недоверие, холодность, задние мысли, ненависть и предатель­ство. Люди не станут произносить имя творца всуе, но изверг­нут хулу на него так, что наш деликатный слух не будет оскорблен. Не станут похваляться собственными достоин­ствами, но унизят заслуги других. Не станут грубо поносить своего врага, но искусно оклевещут его. Прекратится нацио­нальная вражда, но исчезнет и любовь к родине. Презренное невежество сменится опасным пирронизмом *. Одни излише­ства и пороки будут изгнаны и заклеймены, зато другие украсятся (С. 46) названием добродетелей и нужно будет либо обладать ими, либо делать вид, что обладаешь. Пусть, кто хочет, восхваляют воздержность мудрецов нашего времени, что касается меня, то я вижу в ней лишь утонченную неумеренность, так же мало заслуживающую моей похвалы, как и их лукавая простота2.

Такова приобретенная нами чистота нравов; мы стали порядочными людьми, и нужно оказать должное литературе, наукам и искусствам: они немало способствовали этому благотворному делу. Прибавлю только одно соображение: если бы обитатель какой-нибудь отдаленной страны хотел составить себе представление о европейских нравах по состоянию на­ших наук, совершенству наших искусств, благопристойности наших зрелищ, учтивости наших манер, приветливости наших речей, по постоянным проявлениям нашей благожелатель­ности и по шумному соревнованию в любезности людей всех возрастов и состояний, которые, кажется, только и заботятся с раннего утра до позднего вечера о том, как бы услужить друг другу, — такой иностранец составил бы о наших нравах мнение, прямо противоположное тому, что есть на самом деле.

Где нет никакого следствия, там нет надобности доискиваться причин, но здесь следствие налицо — подлинное растле­ние нравов. Наши души развращались, по мере того как совершенствовались науки и искусства. Быть может, мне скажут, что это — несчастье, присущее только нашей эпохе? Нет, милостивые государи, зло, причиняемое нашим суетным любопытством, старо, как мир. Приливы и отливы воды в океане не строже подчинены движению ночного светила, чем судьба нравов и добропорядочности — успехам наук и искусства. По мере того как они озаряют наш небосклон, исчезает добродетель, и это явление наблюдается во все времена и во всех странах.

Взгляните на Египет, эту первую школу вселенной, эту знаменитую страну, раскинувшуюся под безоблачным небом и одаренную благодатным климатом, на этот край, откуда не­когда вышел Сезострис *, чтобы завоевать мир. В этой стране родились философия и изящные искусства, и вскоре после итого она была завоевана Камбизом, потом греками, римля­нами, арабами и, наконец, турками*. (С. 47)

Посмотрите на Грецию, когда-то населенную героями, дважды победившими Азию: один раз под Троей, а второй раз — у себя на родине *. Нарождающаяся письменность еще не внесла порчи в сердца обитателей этой страны; но вскоре за нею последовали успехи искусств, разложение нравов, македонское иго, и Греция — всегда ученая, всегда изнеженная и всегда порабощенная — отныне стала только менять своих повелителей *. Все красноречие Демосфена * не в состоянии было вдохнуть свежие силы в общество, расслабленное роскошью и искусством.

Рим, основанный пастухом* и прославленный земледельцами*, начинает возрождаться во времена Энния и Теренция. *. Но после Овидия, Катулла, Марциала * и множества непристойных авторов, одни имена которых уже пугают стыдливость, Рим, некогда бывший храмом добродетели, стано­вится ареной преступлений, бесчестием народов и игралищем варваров. Наконец эта столица мира, поработившая столько народов, сама впадает в порабощение и погибает накануне дня, когда один из ее граждан был признан законодателем изящного вкуса *.

Что мне сказать о той метрополии Восточной империи, ко­торая благодаря своему местоположению, казалось, должна была быть метрополией всемирной, об этом убежище наук и искусств, скорее мудростью, нежели варварством изгнанных из остальной Европы? Постыднейший разврат, гнусные преда­тельства, убийства и отравления, самые ужасные злодеяния — вот из чего сплетена история Константинополя, вот чистый источник просвещения, которым славится наш век *.

Но к чему в отдаленных эпохах искать подтверждений истины, доказательства которой у нас перед глазами? В Азии есть обширная, страна, в которой ученость почитается и ведет к высшим государственным должностям *. Если бы науки очищали правы, если бы они учили людей проливать кровь за оте­чество, если бы они поднимали бодрость духа — народы Китая должны были бы быть мудрыми, свободными и непобедимыми. Но если нет порока, который не властвовал бы над ними, и нет преступления, которое не было бы у них обычным, если ни просвещенность министров, ни мнимая мудрость законов, ни многочисленность жителей этой обширной империи не могли оградить ее от ига невежественных и грубых татар, — к чему послужили ей все ее ученые? Какие плоды принесли ей по­чести, которыми осыпаны эти ученые? Уж не в том ли их за­слуги, что эта страна населена рабами и злодеями?

Противопоставим этим картинам картину нравов немногих народов, которые, не будучи заражены пристрастием к бес­плодным знаниям, составили своими добродетелями собственное (С.48) счастье и сделались примером для других наций. Таковы были древние персы — замечательный народ, у которого учились добродетели *, как у нас — наукам, народ, который с такой легкостью покорил Азию и прославился столь несравнен­ными учреждениями, что историю их принимали за философский роман *. Таковы были скифы, о которых до нас дошло столько хвалебных свидетельств*. Таковы германцы, простоту,
невинность и добродетели которых с чувством облегчения рисует писатель, утомленный исследованием преступлений и гнусностей, творимых народом образованным, богатым и изне­женным *. Таким был даже Рим в эпоху его бедности и неве­жества. Таким, наконец, сохранился до нашего времени безыскусственный народ *, столь восхваляемый за свое мужество, которое не смогли сломить превратности судьбы, и за верность, не поддавшуюся дурным примерам3.

И не глупость заставила эти пароды предпочесть умство­ваниям иные занятия. Они знали, что в других странах жизнь праздных людей проходит в спорах о высшем благе, о пороке и добродетели, и что надменные болтуны, больше всего восхва­ляющие самих себя, дают всем остальным народам общее презрительное название варваров, но они пригляделись к их нравам и научились презирать их ученость4.

Могу ли я забыть, что в самой Греции возникло государство, столь же известное счастливым невежеством своих граждан, как и мудростью своих законов, республика, казалось, населенная скорее полубогами, чем людьми,— настолько превосходили они добродетелями все человечество! О Спарта — вечное посрамление бесплодной учености! * В то время как пороки проникали вместе с искусствами в Афины, где тиран собирал с таким тщанием произведения величайшего поэта*, ты изгоняла из своих стен искусства и художников, науки и ученых! (С. 49)

В дальнейшем это различие явственно обозначилось. Афины стали обиталищем вежливости и хорошего вкуса, страной ораторов и философов: изящество построек соответствовало там изысканности речи, повсюду были видны мрамор и холст, одухотворенные руками самых искусных мастеров. Именно из Афин вышли эти изумительные произведения, служившие образцами для подражания во все развращенные эпохи. Лакедемония являла не столь блестящую картину. Там, говорили другие народы, люди рождаются добродетельными, и кажется, сам воздух этой страны внушает добродетель. От ее жителей до нас дошли лишь предания о героических поступках. Но разве таие памятники менее ценны, чем мраморные статуи, оставленные нам в наследие Афинами?

Правда, некоторыемудрецы не поддались общему течению и уберегли себя от пороков даже в самой обители Муз. Но выслушайте приговор, произнесенный над учеными и художниками того времени самым выдающимся и самым несчастным из этих мудрецов *.

«Я изучил,- сказал он,- поэтов и смотрю на них, как на людей, талант которых вводит в заблуждение их самих и прочих смертных, как на людей,которые выдают себя за мудрецов и считаются мудрецами, но на самом деле вовсе не таковы.

От поэтов, — продолжает Сократ,- я перешел к художникам. Я знал искусства менее, чем кто бы то ни было, и никто более меня не был убежден, что художники владеют чудес­ными тайнами. Однако я заметил, что и они ведут себя не лучше поэтов и что тем и другим присущ один и тот же предрассудок: так как наиболее искусные из них блистают на своем поприще, они и полагают себя мудрейшими из людей. Это самомнение совершенно принизило в моих глазах их знание, так что, вопросив самого себя, как оракула, чем я предпочел бы быть — тем ли, кем являюсь я, или тем, кем являются они, — знать то, чему они выучились, или знать, что я ничего не знаю, — я ответил самому себе и богу: «Я хочу остаться самим собой».

Ни софисты, ни поэты, ни ораторы, ни художники, ни я — никто не знает, что истинно, хорошо и прекрасно. Но между нами есть разница, состоящая в том, что все эти люди, хотя и ничего не знают, считают себя сведущими, тогда как я, ничего не зная, по крайней мере не сомневаюсь вэтом. Таким образом, все превосходство в знании,которое признал за мной оракул, сводится лишь к тому, что я твердо знаю, что ничего не знаю».

Вот как мудрейший из людей, по определению богов, и ученейший из афинян, по признанию всей Греции, Сократ, прославляет (С. 50) невежество! Можно ли думать, что если бы он воскрес в наше время, то наши ученые и художники заставили бы его изменить свое мнение? Нет, милостивые государи: этот справедливейший человек продолжал бы презирать наши пустые науки и отнюдь не приложил бы стараний к тому, чтобы увеличить вороха книг, коими нас засыпают со всех сторон, оставил бы — как он это и сделал — в назидание своим ученикам и нашим потомкам лишь пример своей добродетельной |жизни. Вот как надобно просвещать людей.

Сначала Сократ в Афинах, а потом старый Катон в Риме обличали лукавых и хитрых греков, соблазнявших доброде­тель и ослаблявших мужество своих сограждан. Но науки, искусство и диалектика одержали верх: Рим наводнился фи­лософами и ораторами, там стали пренебрегать военной ди­сциплиной, презирать земледелие, увлекаться лжеучениями и забывать об отечестве. Священные слова: свобода, бескорыстие, повиновение законам — сменились именами Эпикура, Зенона, Аркесилая *. С того времени, как среди нас полнились ученые, говорили сами философы, добродетельные люди исчезли*. До того времени римляне довольствовались выполнением правил добродетели, но как только они принялись изучать ее, все было потеряно.

О великий Фабриций! * Что подумал бы ты, если бы, к твоему несчастью, вновь вызванный к жизни, увидел вели­колепие Рима, спасенного твоей рукой и прославленного твоим именем больше, чем всеми его завоеваниями? «Боги,— сказал бы ты*, во что обратились простые хижины под соломенной крышей, где обитали умеренность и добродетель? Что за гибельная роскошь сменила римскую простоту? Что за чужеземный язык? * Что за изнеженные нравы? Что означают эти извая­ния, картины, здания? Безумцы! Что вы сделали? Повелители народов, вы стали рабами побежденных вами легкомысленных людей! Вами управляют краснобаи! Неужели вы орошали своею кровью Грецию и Азию только для того, чтобы обогатить архитекторов, художников, скульпторов и фигляров? Развалины Карфагена стали добычей флейтиста! Римляне! Скорей разрушьте эти амфитеатры, разбейте мраморные изваяния, сожгите картины! Изгоните рабов, поработивших вас.*, ибо их гибельные науки вас развратили. Пусть другие народы славятся бесполезнымии талантами: единственный талант, достойный Рима, уменье завоевать мир и утвердить в нем добродетель*. Когда Киней принял наш сенат за собрание царей*, он не был ослеплен их тщеславной роскошью, их прихотливым изяществом, он не слышал там пустого краснобайства, которое чарует ничтожных людей и которому они так ревностно учатся. Но что же столь величественное увидел Киней? (с. 51)

О граждане! Пред ним предстало зрелище, которого вам не доставят ни наши богатства, ни все ваши искусства,— прекрас­нейшее из зрелищ, которые когда-либо видел свет: собрание двухсот добродетельных людей, достойных управлять Римом и повелевать вселенной».

Но перенесемся через пространство и время и посмотрим, что произошло в наших странах и на наших глазах… Или нет, лучше оставим в стороне гнусные картины, которые ранили бы нашу чувствительность, и избавим себя от труда повторять одно и то же, лишь меняя имена. Я не напрасно вызывал тень Фабриция: разве я не мог бы вложить в уста Людовика XII * или Генриха IV * от слова до слова все то, что я заставил про­изнести этого великого человека? Коли бы Сократ жил в наше время, он, правда, не выпил бы цикуты, но испил бы еще горшую чашу презрения и оскорбительных насмешек во сто крат худших, чем смерть.

Вот каким образом роскошь, развращенность и рабство во все времена становились возмездием за наше надменное стрем­ление выйти из счастливого невежества, на которое нас об­рекла вечная Мудрость. Казалось бы, густая завеса, за кото­рою она скрыла от нас все свои пути, должна была бы указать нам на то, что мы не предназначены для пустых изысканий. Но есть ли хоть одни ее урок, которым мы сумели бы вос­пользоваться, и хоть один урок, которым мы пренебрегли без­наказанно? Народы! Знайте раз навсегда, что природа хотела оберечь вас от наук, подобно тому как мать вырывает из рук своего ребенка опасное оружие. Все скрываемые ею от вас тайны являются злом, от которого она вас охраняет, и труд­ность изучения составляет одно из немалых ее благодеяний. Люди испорчены, но они были бы еще хуже, если бы имели несчастье рождаться учеными.

Сколь унизительны эти рассуждения для человечества! Сколь должна быть задета наша гордость! Как! Значит, чест­ность — дочь невежества? Науки и добродетель несовместимы? Каких только выводов нельзя было бы сделать из подобных предрассудков? Но чтобы примирить эти кажущиеся проти­воречия, достаточно внимательно исследовать тщету и ничто­жество тех горделивых названий, которые нас ослепляют и которые мы так неосновательно даем человеческим зна­ниям.

Рассмотрим же науки и искусства, как таковые: посмотрим, что должно произойти от их совершенствования, и, не колеб­лясь, признаем справедливым все те положении, к которым приведут наши рассуждения, согласные с историческими вы­водами. (С. 52)

Час т ь в тора я

Существует древнее, перешедшее из Египта в Грецию пре­дание о том, что науки изобрел один из богов, враг человече­ского покоя5. Какого же мнения должны были быть о науках сами египтяне, среди которых они зародились? Ведь они видели их истоки вблизи. Станем ли мы рыться в анналах все­мирной истории или, оставив в стороне сомнительные ле­тописи, обратимся к философским исследованиям, — мы не най­дем причин возникновения человеческих знаний, которые отве­чали бы нашим обычным представлениям. Астрономия имеет своим источником суеверие; красноречие — честолюбие, нена­висть, лесть, ложь; геометрия — корыстолюбие; физика — пра­здное любопытство; все науки, и даже мораль — человеческую гордыню. Следовательно, наши науки и искусства обязаны своим происхождением нашим порокам; мы не так сомнева­лись бы в преимуществах наук и искусств, если бы они были порождены нашими добродетелями.

textarchive.ru

Читать книгу Рассуждение о начале и основании неравенства между людьми Жана-Жака Руссо : онлайн чтение

РАССУЖДЕНИЕ О НАЧАЛЕ И ОСНОВАНИИ НЕРАВЕНСТВА МЕЖДУ ЛЮДЬМИ,
Сочиненное Ж. Ж. Руссо
Перевел Павел Потемкин

Сиятельнейший Граф, Милостивый Государь!

Я имею честь приписать Вашему Сиятельству перевод Рассуждение о Неравенстве Между Людьми. Признаюсь и что такое приношение мало в рассуждении Вас; но ведаю я то, что свойство великих душ, есть рассматривать чистосердечие, а не важность приношения, и что всякая жертва для них приятна: а как я не имею средства лучшего принести мою благодарность за благоволение Вашего Сиятельства о первом моем переводе, то чтобы чувствования оной не остались без засвидетельствования, предпринял я в знак того признания, которым я вам обязан посвятить книгу сию Вашему Сиятельству.

Сочинителя сего рассуждения славится тем, что родился он в такой стране, в которой может свободно объявлять мнения свои: когда бы он мог предусмотреть сие цветущее состояние России, в котором мы ныне под благословенною держаною Премудрой нашей

Монархини находимся, то без сомнения оставил бы он свои похвалы.

Бывали такие времена в России, в которые гордость была предметом людей занимающих высокие степени, в которые управляющие, стараясь удержать в наивысшем порабощении прочих, не допускали не только говорить, о каких-либо обстоятельствах, но и запрещалось упоминать об истинных мнениях. Сии времена с мрачностью тех грубых веков протекли, а цветущее состояние, ныне вознесенное на толь высокую степень России, доказывает, что не принуждение, но добродетель умножает усердие к монархам истинную преданность к общей пользе, и венчает всякое благосостояние народное.

Благополучны мы по истине, что рождены в такой век, в которой просвещение блистает в совершенной своей славе, в которой добродетель беспримесная процветает, распространяется и торжествует, в которой благоволением нашей МОНАРХИНИ, век свой бессмертною славою увенчающийся, каждый сын благополучной нашей страны пользуется, и щедротами ее наслаждается.

Сие изливающееся блаженство на часть толь знатную человеческого рода, служит к славе Вашего Сиятельства. Вы, исполняя знаменитые труды свои в доверенных Вам делах, споспешествуете намерениям премудрой нашей Государыни. Слава, с какою Вы все то исполняете и добродетельные Вашей души свойства, обязывают всех чувствовать, колико мы Вами одолжены: ибо должность есть каждого сына отечества иметь признание к пекущимся толь знаменито о пользе общества.

За благо примите, Милостивой Государь, сие мое приношение, как знак того признания, которое меня принуждает прославлять Ваши добродетели, и наполняет сердце мое тою искренностью и глубочайшим почтением, с каким я имею честь быть,

Сиятельнейший граф, Милостивый государь

Вашего сиятельства покорный слуга Павел Потемкин.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Самое полезное и меньше всех известное из человеческих знаний, кажется мне, есть о человеке

1
  С самого начала моего утверждаюсь я с доверенностью на одном из сих изречений, почтенных для философов, потому что оные происходят от разума высокого и твердого, который одни только они могут находить и чувствовать. // Какую мы ни имеем надобность, чтоб узнать себя самых; однако ж я не знаю не все ли иное мы лучше знаем, нежели себя. Будучи снабжены от природы органами, определенными единственно на сохранение наше, употребляем мы их только на то, чтоб принимать впечатления совсем от нас чуждые; ищем только распростереться во внешности, и существовать вне себя, излишне упражняясь, как бы умножить действия чувств наших, и прибавить наружную обширность бытия своего. Редко употребляем мы то внутреннее чувство, которое нас приводит к подлинным нашим размерениям, и отдаляет все от нас, что до нас не принадлежит. Совсем тем, сие то чувство должно нам употреблять, если мы хотим знать себя, оно есть единое то, по которому мы судить себя можем. Но как можно сему чувству дать его точную действительность и прямое пространство? Как нам душу нашу, в которой оно обитает, извлечь из всех прельщений нашего ума? Мы уже потеряли навык как ее употреблять, она осталась без упражнения посреди наших телесных чувствований; она иссохла от огня страстей наших, сердце, ум, чувство, все купно ей противоборствовало. Истор. Нат. том 4. стран. 151. о при человеческой.

[Закрыть] и я осмелюсь сказать, что единая надпись храма Делфийского содержала в себе наставление гораздо нужнейшее и гораздо труднейшее всех великих нравоучительных книг. И так, я почитаю содержание сего рассуждения, за один из самых нужных вопросов, какие философия может предлагать, и по несчастью для нас, за один из самых труднейших, которые Философ решишь может: ибо, как можно познать источник неравенства между людей, если не начнешь познанием их самих? И как человек дойдет совершенно до того, чтоб мог видеть себя таким, как природа его устроила, сквозь все перемены, которые многое продолжение времен и вещей долженствовали произвести в его начальном состоянии, и различить то, что имеет от собственного своего основания, с тем, что обстоятельства и приращения его приобщили от себя к первобытному его состоянию, или в нем переменили? Подобно статуе Глаукуса, которую время, море и бури столько обезобразили, что уже она больше представляла лютого зверя, нежели Бога. Душа человеческая, изменившаяся посреди общества чрез тысячу разных причин, непрестанно возрождающихся, чрез приобретение знаний и заблуждений, чрез перемены произошедшие в сложении тел, и чрез непрестанное сражение страстей, преобразила, так сказать, вид свой, даже до того, что почти стала непознаваема; и вместо существа Действующего всегда по известным и непременным основаниям, вместо сея небесные и величественные простоты, которую Творец в нее впечатлил, находится в ней только безобразное противоположение страсти, которая о себе мнит, будто она рассуждает, и разума, который безумствует.

Всего мучительнее есть то, что как все приращения рода человеческого, отдаляют его непрестанно от его первобытного состояния: по чем более мы накопляем новых знаний, тем паче отъемлем средства к приобретению одного самонужнейшего изо всех, и в некотором смысле, чрез излишнее учение о человеке, привели мы себя в не состояние познать его.

Легко видеть можно, что в сих то со временем происходящих переменах человеческого составления, надлежало искать первого начала разностей, которые различают людей, и которые по общему признанию суть естественно столько равны между собою, как были скоты всякого рода, прежде нежели разные физические причины ввели в некоторые из них те различности, кои мы и примечаем. В самом деле, непонятно то, чтобы первые перемены, чрез какое средство они ни произошли, могли изменить вдруг и одинаковым образом всякого порознь во всем роде; но между тем, как одни приходили в совершенство или испортились, и получили разные качества добрые или худые, которые не заключились в их природе, другие остались долее в начальном своем состоянии: и таковой-то был между людьми первый источник неравенства, которое легче можно доказать таким образом вообще, нежели означить с точностью подлинные тому причины.

И так, да не воображают мои читатели того, чтоб я дерзнул себя льстить, якобы я то видел, что мне кажется столь трудно видеть. Я начал некоторые рассуждения, отважился представить некоторые притом догадки, не столь в уповании решить вопрос, как в намерении изъяснить оный, и довести его к настоящему его состоянию. Другие могут свободнее пройти далее по тому же пути, хотя не без труда всякому достичь до самого предела можно. Ибо, нелегко сие предприятие, чтоб разобрать, что есть первобытное, и что искусством введенное в нынешней природе человеческой, и узнать точно состояние, которое уже не существует, которое может быть никогда не существовало, и уповательно не будет и во веки существовать, однако ж, о котором нужно иметь истинное понятие, дабы мы могли чрез то прямо судить о состоянии, в коем находимся ныне. Надлежало бы притом иметь гораздо более философии, нежели мнят, тому, кто предпримет точно определить те предосторожности, которые принять должно; дабы о сем учинить основательные примечания и достаточное решение следующей проблемы, кажется мне не недостойно Аристотелей и Плиния нашего века: Какие опыты нужны к достижению того, что познать, человека и его природе, и какие суть средства для исполнения сих опытов и недрах общества? Отнюдь не предпринимая решить сию проблему, кажется мне, однако, что я столько довольно о сем деле размышлял, дабы мог уже осмелишься наперед ответствовать за то, что управление сих опытов достойно самых величайших философов, а произведение их в действо не ниже достоинства Государей, какового стечения ожидать почти несходно с разумом, особенно при продолжении, или лучше сказать, при восследовании, просвещения и благоволения, потребного с обеих сторон к достижению желанного успеха.

Сии изыскания толь трудные в исполнении, и о которых доныне так мало помышляли, суть однако единые средства, оставшиеся нам для отвращения множества тех затруднений, кои скрывают от нас подлинное сведение об основаниях человеческого общества. Сие то невежество природы человеческой производит столько неизвестности и темноты в рассуждении истинного определения права естественного: ибо понятие о праве, говорит Г. Бюрламаки, и еще более о праве естественном, явным образом суть понятия, относящиеся к человеческой природе: и так, из сей то самой природы человека, продолжает он, из его составления и состояния должно выводить начальные правила сей науки.

Не без удивления, и не без соблазна, примечается несогласие, находящееся в рассуждении сего важного предмета, в разных писателях о том рассуждающих. Между самыми важнейшими из них, едва можно найти двух, которые бы одинакового были мнения, не говоря о древних философах, которые, кажется, нарочно старались противоречить друг другу о началах самых основательных: Римские Юрисконсульты без всякого различия подчиняют человека, и всех прочих животных тому ж естественному закону, для того, что они рассуждают под сим именем закона, более о том, что природа налагает сама себе, нежели о том, что она предписывает, или лучше сказать, по причине особливого означения, по которому сии Юрисконсульты разумеют слово закон, которое кажется, что приняли они в сем случае только за выражение всеобщих отношений, установленных природою между всеми существами одушевленными для собственного их сохранения. Нынешние писатели, не признавая под сим именем закона; как только единое правило, предписанное существу нравственному, то есть, разумному, свободному и рассуждающему в его отношениях к другим существам: следственно, ограничивают все в едином смыслом одаренном обуздании, то есть, в человеке, принадлежность закона естественного. Но описывая сей закон, каждый по своему мнению устраивает оный на основаниях толь метафизических, что между нами находится весьма мало и таких людей, которые бы в состоянии были разуметь сии основания, а не только, чтоб могли найти оные от себя самих, так что определения или описание ученых людей, будучи впрочем, в непрестанном между собою противоречии, соглашаются только в том, что невозможно разуметь закона естественного, и, следовательно, ему повиноваться, не будучи великим рассказчиком и глубоким метафизиком. А сие точно значит, что люди долженствовали для восстановления общества, употребить такие просвещения, которые с великим трудом открываются, да и то весьма малому числу людей, в недрах самого общества.

Столь мало ведая природу, и соглашаясь толь худо о смысле слова закон, весьма трудно будет условиться о надежном определении закона естественного. И так, все таковые определения, находящиеся в книгах, кроме того недостатка, что они не единообразны, имеют еще тот, что они произведены из многих знаний, которых человеки естественно не имеют, и выгод, которых понятия не могут они прежде постигнуть, как уже выступив из природного состояния. Начинают изысканием правил, о которых для общей пользы, нужно бы людям между собою условиться, и после дают имя закона естественного собранию сих правил, без всякого другого повода кроме того блага, которое находят, что могло б произойти из всеобщего исполнения оных правил. Вот поистине весьма хороший способ сочинять определения и изъяснять естество вещей по приличествам почти самовольным.

Но доколе мы не будем знать человека естественного, то тщетно останется желание наше, чтоб определить закон, им принятой, или который наилучше приличествует к его составлению. Все то, что мы можем видеть весьма ясно в рассуждении сего закона, есть, что надлежит, дабы он был законом, не только, чтоб воля того, которого оный обязывает, покорялась ему с знанием, но еще, дабы он был естественным, то должно, чтоб он проповедовался непосредственно гласом природы.

И так, оставив все книги учебные, которые нас научают видеть человеков не иначе, как таковыми, какими они себя сделали, и рассуждая о первых и самых простых действиях человеческой души, кажется мне я примечал в оной два начальные правила, предыдущие разуму, из которых одно нас привлекает ревностно к нашему благосостоянию, и сохранению себя самих, а другое внушает нам отвращение естественное видеть порабощающим или страждущим всякое существо чувствительное а особливо нам подобных. Из стечения и соображения, которое наш разум в состоянии сделать из сих двух состояний, не имея никакой надобности допускать тут основания, производимого из склонности к обществу, кажется мне проистекают все правила естественного права, кои потом разум бывает принужден восстановлять на других основаниях, когда он по откровениям повременным дошел до того, что затушил природу.

Таким образом, нет нужды делать из человека философа, не сделав его наперед человеком. Должности его в рассуждении ближнего, не одними только поздними уроками премудрости, ему исполнять повелевается; как долго он не воспротивится внутреннему вдохновению сожаления, то не сотворит он никогда зла другому человеку, и никакому существу чувствительному, кроме случая законного, где сохранение его собственное востребует, и где он долженствует дать себе самому пред всем преимущество. Сим средством кончатся также древние споры об участвовании других животных в законе естественном, ибо то ясно з что они будучи лишены просвещения и вольности, не могут признавать сего закона: но как они некоторым образом касаются нашей природы по чувствительности, коею они одарены, то можно рассуждать, что они должны также участие иметь в праве естественном и что человек в рассуждении их подлежит некоему роду должностей. Кажется, в самом деле, что если я должен не творить никакого зла подобному мне, то сие делается не столько для того, что он есть существо разумное, как для того, что существо чувствительное. Но как сие качество есть общее скоту и человеку: то должно первому из сих по крайней мере дать то право, чтоб не быть озлобляемым от другого.

Сие самое учение о человеке первобытном о его подлинных надобностях, и о начальных основаниях его должностей есть также единое только хорошее средство, которое употребить возможно для отвращения сей бездны трудностей, представляющихся о начале неравенства нравственного, о подлинных основаниях общества Политического, о взаимных его членов и о тысячи других тому подобных вопросов столько же нужных, сколь худо поныне изъясненных.

Рассматривая общество человеческое спокойным и беспристрастным оком, кажется оно ничего не показывает сперва, кроме насильства людей могущих и утеснения слабых. Разум тревожится противу суровости первых, и склонность влечет к сожалению об ослеплении других: и как ничего нет столько твёрдого между людьми, как сии обстоятельства внешние, которые чаще производит случай, нежели благоразумие, и которые называются слабостью или силою, богатством или убожеством, то установления человеческие кажутся при первом взоре основанными на куче песку зыблющегося, и только лишь рассмотри их гораздо ближе и по развеянии пыли и песка, окружающего здание, приметить можно самый непоколебимый низ, на котором оное поставлено, и тут начинают уже видеть основания оного. Но без нарочного тщания о познании человека, его природных способностей, их повременных откровений, никогда не можно до того достигнуть, чтоб сделать сие различение, и в нынешнем действительном составлении вещей, отделить то, что учинила воля божественная от того, что искусство человеческое сделать мнимо; и тако изыскания политические и нравственные, к которым подает случай сей нужный вопрос, мною теперь рассматриваемый, суть всяким образом полезны, и положительная История правлений для человека есть учительное наставление ко всякому случаю. Рассматривая каковы бы мы могли быть, быв оставленными самим себе, должны мы научиться благословить того, которого благодеющая рука исправляв наши установления и даруя им положение непоколебимое, предупредила беспорядки, долженствующие из оных произойти, и благоволила произвести благополучие наше из средств, кои, казалось, долженствовали сделать бы совершенную нашу бедность.

ОТ ПЕРЕВОДИВШЕГО

Сообщая свешу перевод рассуждения Г. Руссо о неравенстве между людьми, которого важность по содержанию своему требовала давно уже быть ему на Российском языке, исполняю я обещание, данное мною при первом моем переводе.

Между тем находя за удобное здесь изъяснить со своей стороны некоторые мнения, осмелился я их предложить на рассуждение не целого общества, которого предрассудки бывают иногда в предосуждение справедливости; но людей просвещенных и правосудящих.

Я не буду простираться в том, чтоб описывать подробно, как сотворен сей свет, и человек извлек себя из ничтожества, в каком его полагают, какими способами приобрел он все те пауки и художества, в которых ныне свет процветает, или чрез которые человек вознес себя, так сказать, сверх возможного воображения; для того, что сие было бы только или следовать или противоречить мнениям Г. Руссо. Но как я человека в сущем ничтожестве никогда не полагаю и человеческий род по видимым способностям своим доказывает нам, как много оный предпочтен пред прочими тварями, то нелегко всякому подтверждать оное с явными доказательствами. Сия система, вообще сказать, весьма трудна и доказать оную гораздо неудобно. Самое толь прославленное рассуждение сего сочинителя не каждого утвердит на его мнении основаться или оному верить. Люди всегда были горды и самолюбивы, ныне ж, по распространению знаний, стали надменны и суемудренны, следовательно каждый хочет решишь дела по собственным видам, и мысленно себе сам дает пред всеми преимущество: и так мое мнение не в том состоит, чтоб испытывая, как сотворен сей свет, говорить в противность или соглашаться с сим рассуждением, но кратко предложить, от чего свет стал толике развратен, и упомянуть всегда ли он таков был от самого начала, или особливые причины его к такому состоянию довели?

Все философы, испытывающие о человеке, начинали говорить нем с самого первобытного его состояния, и выводили оное хотя разными, однако между прочим и много сходными между собою мнениями; но никто из них не показал того, ради чего не допускают они иметь человеку с самого первого начала тех способностей, которые его пред прочими тварями столь много отличают? ибо, когда родился он равно несмышлен, как и все животные, то по какому чудному побуждению мог он, примечая только их действия, и подражая оным, присвоить себе сам преимущество и всякое понятие, а притом, какой бы мог быть предмет природы, сотворив человека иначе, нежели как мы его видим нашими глазами допустить собственному его труду дойти до того совершенства, в каком он ныне находится; и по чему бы надлежало ему быть несмышленым, когда уже он определен иметь и те малые способности, каковые испытатели природы ему предоставляют и в самом том низком состоянии, в каком они его полагают, то есть: скитающегося без пристанища, без всякого намерения и без понятия о существе своем, но только с некоторым внутренним чувством существа, самовольно действующего. Такое то рассуждение долженствовало бы произойти от пера сочинителя книги сей и ему подобных писателей.

Как нужно есть, чтоб хотя один кто из таких великих людей, показал с доводами ясными прямое положение мира, и означил те причины, которые заставляют их полагать человека тик, как и прочих животных несмышленым; ибо, когда воззришь на лепоту пречудно сотворенных стихий, когда воззришь на светила, нас освещающие, на сию бездну звезд, украшающих небеса, когда представишь все обращающиеся в глазах наших перемены земного шара, и вспомнишь, сколько человеческий разум способен постигать все премудрости и тайны, сколько он восхищается даже до высот небесных, и что он единый есть, который достоин рассматривать и рассуждать о сем чудном и прекраснейшем сотворении, тогда представишь, что все философы полагают человека гораздо в отличном состоянии, нежели как, по-видимому, его Вышний пределе сотворил.

Желал бы я изъяснить, коликое по мнению моему имеет преимущество человеке пред всеми прочими тварями с самого его первобытного начала, как по отличности существа его, так и по обстоятельствам, каковые суть все его способности, его выгодное составление и внутренние чувства, которые оказывают его превосходство пред всеми животными, населяющими поверхность земного шара: но то было бы весьма обширно, да и не для сего предпринял я здесь предложить мои мнения. Содержание оных состоять будет в томе только, чтоб кратко представить обществу, что как я полагаю человека от самого его начала, озаряема светом разума стольким же преимуществом, каковым и ныне обладают: то для того упомянуть долженствую о следствиях рода человеческого, который преисполнен толь многими развратностями; а потому описать причины, кои произвели столько вражды, столько ненависти и столько злодеяния, которыми вседневно к стыду нашему мы видим человеческий род пожираемый.

Не без труда однако было бы означить подробно причины такого беспорядка: ибо цепь, связывающая нуждами всех взаимно, пре путана несчетным числом разных путей к причинению вреда, так что чем более начнешь в оное входить, тем более подлинный того источник скрывается от нашего разумения в недрах непроницаемой мрачности. Между тем надежно можно сказать, что не без заблуждения остаются мыслящие, якобы свет был когда-нибудь лучшим, нежели в каком состоянии мы его ныне зрим. Люди были всегда таковы, как есть, с самых тех пор, как общества произведенные установили некоторый порядок нравственный, и отличность в людях установлена стала, и как всякой век имел свои правила, свои учреждения и свои обстоятельства, то следовательно имел уже он и происходящие из того пороки; с приращением новых изобретений происходили новые заблуждения; а чем более способности человеческого ума приходили к совершенству, тем паче люди склоняли разум свой на вред и сердца их исполнялись от тонкостей страстями; восстала особливо зависть, и усиливаясь беспрестанно свойство души добродетельно затухала.

Рассматривая первые племена человеческого рода, мнится мне, что люди разве только в самых первых веках долженствовали быть в том чистом и беспримесном состоянии, в каком они вышли из рук природы, и до тех лишь пор как число их было так мало, что не доходило им нужды иметь между собою установленное сообщение. Человек, будучи разве в том лишь едином состоянии, не помышлял о тех страстях, которые в общежитии сердцами обладают: но едва только распространение рода его учинилось столь многочисленно, что потребовало некоторого общественного установления, в тот самый час и основалось все то, что могло произвести пороки, которые потом и всякой век уже больше или меньше чувствовал. Нужды, обязывающие взаимно большую часть общежительствующих, производили новые пути к хитростям, которые один против другого употребить изыскивал средства от них то началось распространение мыслей к дальнейшим предметам; и человек вместо покойной жизни, коею он столь кратковременно пользовался, стал всегда в попечении, беспокойстве, в произыскании способов, дабы отличить себя от прочих, или, по крайней мере, учинить жизнь свою ненужною, и таким образом страсти вкрались нечувствительно в сердца человеческие, и прорастили корень свой столь твердо, что уже, наконец, ввели в правило то, чтоб славиться соделанием вреда себе подобному. Свойство бесспорное души преобратилось в свойство злое, и тот самый разум, которой уступая чувственности во всяком случае, соединялся с жалостью и влек на помощь ближнему, стал обращать единственно на вымышление коварства и вреда, и счастье одного не могло уже без того совершиться, чтоб не сделать другому несчастья.

Легко видеть можно, что общества установленные в таком состоянии быв, почувствовали общий вред и гибель каждого особенно, и почли за необходимо нужное учинить некоторый договор, то есть, положишь условные законы. Но время оказало, что сия предосторожность не весьма помогла. Страсти уже обладали сердцами сильнее, нежели сколько законы в состоянии были их удержать. А человек, сделавшись завистлив и любостяжателен, скоро стал зол и неукротим. Сия нужда заставила избрать обществу единого начальника, которому власть всенародно препоручена стала: сильные желая чрез сие иметь способы ко отличению себя в предпочтении, склонились отдать жребии свои в руки властителя, а притесняемые, желая воспользоваться правом для защищения себя, предались охотно во власть избранного ими начальника2
  Ежели бы я намерен был распространить содержание моих мнений, то бы я вместил здесь, что не возможно почитать за истину то, чтобы народы с самого начала установили какое-нибудь другое правление, кроме начальственного, по крайней мере, те, которых суть избрали себе сперва посредниками в своих делах, присвоили сами себе сию власть совершенно. Прочие же правления сделались, наконец, чрез возмущения какие-нибудь, по обстоятельствам случившиеся.

[Закрыть]. Сим образом коварство и притеснение купно поставили престол, которые день от дня утверждались преданностью и глубоким повиновением всякого неисключительно, и степень неравенства общежительного основана стала. Казалось тогда, что всякой вред пресечен, что злоба не только затушена, но и совсем истребилась, и восстановилось благоденствие: но род смертных сужден к другой доле, ибо и мысль человеческая повреждена уже будучи, клонилась всегда возвеличить себя сверх состояния своего, и сия то неистовая склонность произвела все то зло, которому человек стал подвержен.

Когда стали основаны законы властью единого, то установились также степени служителей, и преимущества в предпочтении, которые человека влекли изыскивать средства к достижению оных; тут возымели свою силу человеческие хитрости, обманы, и все те тонкости, которые разум человеческий произвести был в состоянии. За ними необходимо следовали открытия всех знаний, коих способности его были достойны, и которых достигнув, человек сделался горд и высокомерен. Отличность в предпочтении единожды почувствуемся, побуждала его почитать себя не только выше подобных ему, но и почитать сверх естественного сотворения. И так он обратил те способности свои на вымышление зла, которое долженствовало бы оное отвращать, и никакое уже рассуждение не в состоянии было удерживать стремление, каковое зависть, или гордость в нем производила. Перемены обстоятельств зарождали в нем которую-нибудь из сих двух страстей, и переменяли расположение мыслей его. Малейшее неудовольствие в его состоянии уменьшив гордость, делало его робким, низким и совсем трусливым, Таким образом каждой человек располагался по предрассудкам, отдалялся от истинного мнения и справедливости; а беспорочность души сколько уже ни защищала его от нападения страстей, но самолюбие, вкоренившись в его сердце, побеждало всякое истинное рассуждение, и принуждало уничтожать добродетель за самую малую цену прибытка, или за малейшую степень почести. Одним словом, разум уступал место, и дал власть над собою страстям, для того, чтоб мог располагать всегда всем по своим затеям, не поставляя намерениям истинного предела.

Сие есть источником, что первые властители скорее вымыслили положить тяжкое наказание за преступление, или за какой-либо вред, дабы строгостью пресекая зло, укрепить и повиновение, а в то же время и лишить подвластных своих той вольности, с какою прежде могли они защищать свои дела; но не положили никакого поощрения в законах за добродетели, оставив сие преимущество в награждении собственной своей воле для того, чтоб привлечь тем наивысшую к себе преданность и купно с оною глубочайшее почтение, понеже народ стал точно уже зависим от его изволения, и степени от его избрания.

Я мню, что если бы при узаконении всех оных тяжких казней, которые положены за причинения какого-либо вреда, законодатели беспристрастно хотели помыслить, что всякое добро столько же свойственно человеку и еще паче, нежели зло. Но как оное без одобрения прекращается, а человек от строгости законов впадает в уныние, и тем больше дерзают на преступления то, чтобы предупредить сугубое зло, установили воздаяния как за добродетели, так наказание за преступления: такой способ предохранил бы род человеческой от толь несметных бедствий, которые оный претерпел, и тех напрасных истязаний и смертей, которыми он пожираем чрез непосредственные строгости3
  До не вообразят мои читатели, чтобы я хотел порицать установление законов: весьма далеко от того мое мнение, я знаю, что общество без законов не могут быть, равно, как тело без жизненного духа, или рассеянное стадо без пастыря, что строгость законов есть то единое средство, которые соображает все виды, отвращает от заблуждений и удерживает распространение зла. Однако не одна только строгость может освящать оные, но непременно и сохранения положенных законов, ибо отнюдь нельзя того помыслить, что где дерзающий на какое-либо преступление, воображая точно, должны себе наказание, осмеливался приступить к соделанию вредных своих предприятий, еще менее можно подумать, чтобы слой преступник, не надеюсь избежать казни и всех тяжких мук, отваживался на беззаконие. Все сие происходит от несоблюдения законов по каким-либо пристрастием, или упущения положенных прав по некоторым видам, и сей то есть первый тот источник, который привлекает человека на несчастье, это главная причина, которая убеждает вредная сердца отважиться на всякий вред и на всякое преступление, понеже польза, которой он надеется от исполнения того, ласкает его тем, что изыщет он средство избежать должного взыскания, а всегдашний пример, в лицеприятии или иногда в корыстолюбии, легко обнадеживает во исполнение вреда, итак избавляя единого, прельщают тысячи, а губит, так сказать, целое общество. Коль часто видели то в древние времена, что строгость падала по лицеприятию за невинность, и обсуждала право на смерть, которой злодей был свидетелем, и торжествовал, увидев невинного соперника на жертву влекомого. Где нет лицеприятия и скорости в суде, там нет нужды в крайней строгости, где нет надежды избежать положенного права, там все страшит и ужасает, когда сильный, знатный, богатый, равно подвержен непременно исполнению прав, там удерживается без сомнения поползновение: но главный вред к предосуждению разума человеческого есть то, что часто строгость падает на бедного, между тем, как сильный или богатый, без наималейшего опасения распростирает вред дел своих и успевает в них.

[Закрыть]: но предрассуждения, почувствованные единожды во установителях законов в пользу собственно их, основали с такой стороны предохранение от непорядков, и как будто сим удерживая от зла чрез то оное распространили, великое есть средство поощрять людей к добродетели примером самой добродетели, тогда-то она возымеет подлинно свою цену и утвердится так, что пороки могут быть отринуты. Нам нравоучение только слышать приятно, однако не производишь в нас удивления: исчислив некоторые добрые дела, надлежало бы хотя малое положить к тому поощрение; а по мере большого попечения открывались бы лучшие средства. Всякое добро свойственно сердцу человеческому; но склонность, нас влекущая на благо, истребляется от предубеждений. Они-то тщатся затмить божественный свет, озаряющий души наши. Они то вливают яд всякого вреда в сердца наши, и от них-то происходят все те льстивые учтивства, все те ложные доброжелательства, которые мы оказываем друг другу взаимно тогда, как в самом деле о том только печемся, чтоб найти пользу свою во всем злом ближнего своего, при чем разве одно только некоторое оставшееся в нас чувствование совести нас трогает и производит иногда то признание, которое мы внутренне имеем в своих вредных делах: ибо сие врожденное в человеке чувствование как пи затмевается от предрассудков, но вовсе истреблено быть никогда не может; и для того то мы и утопая во всех пороках, добродетель любим и прославляем.

Можно ли приписать вред сей и все страсти особливо нашему веку? Нет без сомнения, предрассудки основались при самом еще начале общежития, а распространение обществ умножило оные для того, что человек стал, так сказать, раб всякой страсти. Все века чувствовали недостаток крепости к побуждению оных, все превозносили добродетель; но говорили о ней, как о какой химере, не печась ни мало искать средств, дабы достигать оные. Сколько было учителей, которые гласили о добродетели! Сколько писателей, которые славу ее изображая, тем только и хотели свет удивить! Но много ли было таких, которые бы пример собственными делами показали, чтоб могли прочие им последовать; о том всякой знает, кто читал истории древних веков. Нам времена древние кажутся благополучнейшими настоящих не для чего иного, как что неудобства тех времен нам нечувствительны, а изрядные дела воображением в нас поражают чувства, и тем производят удивление.

И так не можно того сказать, чтоб свет когда-нибудь был лучшим, нежели как ныне находится; ибо способ жизни человеческой, всегда его разнообразен и обстоятельства всегда были участны в пороках, которыми чрез распространение обществ человечество более стало опутано, однако всегда то было чувствуемо, что страсти имели более владычества над сердцами, нежели рассуждение; а добродетель блистала только сквозь оные, как солнечные лучи проницают сквозь завесу, для того, что свойство природы человеческой само по себе есть добродетельно.

Я умолчу о нравоучении, потому что сколько оно ни полезно, и сколько ни нужно к удержанию людей от зла, однако же, оно слабо вкореняется в наши рассуждения, дабы мы чрез наставление только оного побеждали все пристрастия. Самое лучшее средство удерживать пороки, зависеть от власти Государя, а пример его собственных дел добродетельных есть совершенный путь к добродетели; понеже та сила, которую он имеет над народом своим, есть душа, управляющая и мысли и сердца оного к добру или злости. Не по единому принуждению, но самым исполнением действ благих, и как каждый человек вникает в то, что угодно воле Монарха, то без сомнения все подражать ему стараются, и ежели предмет всякого действа обращается на добро, то совершение оных вообще будет полезно, хотя от воли или только от подражания оно исполнено было.

iknigi.net

Жан-Жак Руссо — Психологос

Жан-Жак Руссо́ (28 июня 1712, Женева — 2 июля 1778, Эрменонвиль, близ Парижа) — французский писатель, мыслитель, композитор. Разработал прямую форму правления народа государством (прямую демократию), которая используется и по сей день, например в Швейцарии.

На смену барочному рационализму XVIII века пришёл романтизм, главной особенностью которого была новая культурная струя, источником которой было чувство. Оно преобразило культурного человека, его отношение к самому себе, к людям, к природе и к культуре. Самым оригинальным и влиятельным представителем и проводником этого направления был Руссо. Оно поставило его в антагонизм к представителям рационализма — философам XVIII в. Но так как Руссо в политике усвоил себе рационализм и внёс в него чувство и страсть, то он стал главным предтечей того коренного переворота, которым закончился XVIII век. К этой роли он был приспособлен своим воспитанием, условиями жизни, темпераментом, вкусами, свойствами и дарованиями.

Руссо был также музыковедом, композитором и ботаником.

Жизнь Руссо

Детство

Француз по происхождению, Руссо был уроженцем протестантской Женевы, сохранившей до XVIII в. свой строго кальвинистский и муниципальный дух. При самом рождении он потерял мать. Его отец Исаак Руссо (1672—1747), часовщик и учитель танцев, остро переживал потерю жены. Жан-Жак был любим ребёнком в семье, уже семи лет зачитывался вместе с отцом до утренней зари «Астреей» и жизнеописаниями Плутарха; воображая себя античным героем, он обжёг себе руку над жаровней.

Из-за вооружённого нападения на согражданина Исаак был вынужден бежать в соседний кантон и там вступил во второй брак. Жан-Жак, оставленный в Женеве, был отдан в учение к нотариусу, потом к гравёру. Он продолжал зачитываться книгами во время работы, подвергался суровому обращению; как он указывает в своей книге «Исповеди», привык лгать, притворяться, красть. Уходя по воскресеньям за город, он не раз возвращался, когда ворота уже были заперты, и ему приходилось ночевать под открытым небом. В 16 лет, 14 марта 1728 г., он решился покинуть город.

Зрелость

За воротами Женевы начиналась католическая Савойя; священник соседней деревни предложил ему принять католицизм и дал ему письмо в Аннеси, к г-же де Варан (Warens). Это была молодая женщина из богатой семьи кантона Во, расстроившая своё состояние промышленными предприятиями, бросившая мужа и переселившаяся в Савойю. За принятие католицизма она получала пособие от короля.

Г-жа де Варан направила Руссо в Турин в монастырь, где обучали прозелитов. По истечении четырёх месяцев обращение совершилось и Руссо выпустили на улицу.

Работа лакеем

Он поступил лакеем в аристократический дом, где к нему отнеслись с участием; сын графа, аббат, стал учить его итальянскому языку и читать с ним Вергилия. Встретившись с проходимцем из Женевы, Руссо вместе с ним ушёл из Турина, не поблагодарив своего благодетеля.

Он снова появился в Аннеси к г-же де Варан, оставившей его у себя и сделавшейся его «мамашей». Она научила его правильно писать, говорить языком образованных людей и, насколько он к этому был восприимчив, держаться по-светски. Но «мамаше» было только 30 лет; она была совершенно лишена нравственных принципов и в этом отношении имела самое вредное влияние на Руссо. Заботясь о его будущем, она поместила его в семинарию, а потом отдала в учение к органисту, которого он скоро бросил и вернулся в Аннеси, откуда г-жа де Варан уехала, между тем, в Париж.

Более 2 лет Руссо скитался по Швейцарии, претерпевая всякую нужду: однажды был даже в Париже, который ему не понравился. Он совершал свои переходы пешком, ночуя под открытым небом, но не тяготился этим наслаждаясь природой. Весной 1732 г. Руссо стал снова гостем г-жи де Варан; его место было занято молодым швейцарцем Ане, что не помешало Руссо оставаться членом дружеского трио.

В своих « Признаниях» он описал самыми страстными красками свою тогдашнюю влюблённость. По смерти Ане он оставался вдвоём с г-жой де Варан до 1737 г., когда она отправила его лечиться в Монпелье. По возвращении он нашёл свою благодетельницу близ города Шамбери, где она взяла в аренду ферму в местечке «Les Charmettes»; её новым «фактотумом» был молодой швейцарец Винцинрид. Руссо называл его братом и снова приютился у «мамаши».

Работа домашним наставником

Но его счастье уже не было так безмятежно; он тосковал, уединялся и в нём стали проявляться первые признаки мизантропии. Он искал утешение в природе: вставал с зарёй, работал в саду, собирал плоды, ходил за голубями и пчёлами. Так прошло два года: Руссо оказался в новом трио лишним и должен был позаботиться о заработке. Он поступил в 1740 г. домашним наставником в семью Мабли (брата писателя), жившую в Лионе. Но он был весьма мало пригоден для этой роли; он не умел вести себя ни с учениками, ни с взрослыми, тайком уносил к себе в комнату вино, делал «глазки» хозяйке дома. Ему пришлось уйти.

После неудачной попытки вернуться в Шарметты, Руссо отправился в Париж, чтобы представить академии изобретённую им систему обозначать ноты цифрами; она не была принята, несмотря на «Рассуждение о современной музыке», написанное Руссо в её защиту.

Работа домашним секретарём

Pуссо получил, затем, место домашнего секретаря у графа Монтегю, французского посланника в Венеции. Посланник смотрел на него как на слугу, Руссо воображал себя дипломатом и стал важничать; он впоследствии писал, что спас в это время королевство неаполитанское. Посланник выгнал его из дома, не уплатив жалованья.

Руссо вернулся в Париж и подал жалобу на Монтегю, увенчавшуюся успехом.

Ему удалось поставить написанную им оперу «Les Muses Galantes» в домашнем театре, но она не попала на королевскую сцену.

Жена и дети

Не имея средств к существованию, Руссо вступил в связь со служанкой отеля, в котором жил, Терезой Левассер, молодой крестьянкой, некрасивой, неграмотной, ограниченной — она не могла научиться узнавать, который час — и весьма вульгарной. Он признавался, что никогда не питал к ней ни малейшей любви, но обвенчался с ней спустя двадцать лет.

Вместе с ней он должен был держать у себя её родителей и их родню. У него было 5 человек детей, которые все были отданы в воспитательный дом. Руссо оправдывался тем, что не имел средств их вскормить, что они не давали бы ему спокойно заниматься и что он предпочитает сделать из них крестьян, чем искателей приключений, каким был он сам.

Знакомство с энциклопедистами

Получив место секретаря у откупщика Франкёля и его тёщи, Руссо стал домашним человеком в кружке, к которому принадлежали известная г-жа д’Эпине, её друг Гримм и Дидро. Руссо часто гостил у них, ставил комедии, очаровывал их своими наивными, хотя и разукрашенными фантазией рассказами из своей жизни. Ему прощали его бестактности (он, например, начал с того, что написал тёще Франкёля письмо с объяснением в любви).

Летом 1749 г. Руссо шёл навестить Дидро, заключённого в Венсенском замке; по дороге он, раскрыв газету, прочёл объявление от дижонской академии о премии на тему «Содействовало ли возрождение наук и художеств очищению нравов». Внезапная мысль осенила Руссо; впечатление было так сильно, что, по его описанию, он в каком-то опьянении пролежал полчаса под деревом; когда он пришёл в себя, его жилет был мокр от слёз. Мысль, осенившая Руссо, заключает в себе всю суть его мировоззрения: «просвещение вредно и самая культура — ложь и преступление».

Ответ Руссо был удостоен премии; всё просвещённое и утончённое общество рукоплескало своему обличителю. Для него наступило десятилетие самой плодотворной деятельности и непрерывного торжества. Два года спустя его оперетка «Le Devin du village» была поставлена на придворной сцене. Людовик XV напевал его арии; его хотели представить королю, но Руссо уклонился от чести, которая могла создать ему обеспеченное положение.

Он сам поверил в свой парадокс или, во всяком случае, увлёкся им и занял соответствующую позу. Он объявил, что хочет жить сообразно со своим принципом, отказался от выгодного места у Франкёля и стал переписчиком нот, чтобы жить трудом своих рук, оставил щегольской костюм тогдашних салонов, оделся в грубое сукно, благословляя вора, укравшего его тонкие сорочки; отказался от вежливой речи, отвечая оскорбительными выходками на любезности своих аристократических друзей. Во всём этом было много театрального.

«Дикарь» стал «модным человеком»

Ему не давали покоя; со всех сторон ему приносили для переписки ноты, чтобы иметь повод поглядеть на него; светские дамы посещали его и осыпали приглашениями на обеды и ужины. Тереза и её жадная мать пользовались случаем, чтобы принимать от посетителей всевозможные подарки. Но эта комедия представляла и серьёзную сторону. Руссо нашёл своё призвание; он стал, как удачно было сказано, «Иеремией» современного ему культурного общества.

Дижонская академия снова пришла к нему на помощь, объявив конкурс на тему «О происхождении неравенства между людьми и о том, согласно ли оно с естественным законом». В 1755 г. появилось в печати ответное «Рассуждение» Руссо, посвящённое женевской республике.

Обдумывая свой ответ, Руссо блуждал по Сен-Жерменскому лесу и населял его созданиями своей фантазии. Если в первом рассуждении он обличал науки и художества за их развращающее влияние, то в новом фантастическом сказании о том, как люди утратили своё первобытное блаженство, Руссо предал анафеме всю культуру, всё что создано историей, все основы гражданского быта — разделение труда, собственность, государство, законы.

Правители женевской республики с холодной вежливостью поблагодарили Руссо за оказанную им честь, а светское общество опять с ликованием приветствовало своё осуждение.

Дача Эрмитаж

Г-жа д’Эпине, идя навстречу вкусам Руссо, построила для него в саду своего загородного имения близ Сен-Дени дачу — на опушке великолепного монморансийского леса. Весной 1756 г. Руссо переехал в свой «Эрмитаж»; соловьи распевали под его окнами, лес стал его «рабочим кабинетом», в то же время давая ему возможность целые дни блуждать в одиноком раздумье.

Руссо был как в раю, но Тереза и её мать скучали на даче и пришли в ужас, узнав, что Руссо хочет остаться в Эрмитаже на зиму. Это дело было улажено друзьями, но Руссо страстно влюбился в графиню д’Удето, «подругу» Сен-Ламбера, дружески расположенного к Жан-Жаку. Сен-Ламбер был в походе; графиня жила одна в соседнем поместье. Руссо часто её навещал и, наконец, поселился у неё; он плакал у её ног, в то же время укоряя себя за измену «другу». Графиня жалела его, слушала его красноречивые признания; уверенная в своей любви к другому, она допускала интимность, доведшую страсть Руссо до безумия.

Г-жа д’Эпине насмешливо относилась к любви, уже немолодого Руссо к тридцатилетней графине д’Удето и не верила в чистоту их отношений. Сен-Ламбер был извещён анонимным письмом и вернулся из армии. Руссо заподозрил в разглашении г-жу д’Эпине и написал ей неблагородно-оскорбительное письмо. Она его простила, но её друзья были не так снисходительны, особенно Гримм, который видел в Руссо маньяка и находил опасным всякое потворство таким людям.

Разрыв с энциклопедистами

За этим первым столкновением скоро последовал полный разрыв с «философами» и с кружком «Энциклопедии». Г-жа д’Эпине, отправляясь в Женеву на совещание со знаменитым врачом Троншеном, пригласила Руссо проводить её; Руссо ответил, что странно было бы больному сопровождать больную; когда Дидро стал настаивать на поездке, упрекая его в неблагодарности, Руссо заподозрил, что против него образовался «заговор», с целью осрамить его появлением в Женеве в роли лакея откупщицы и т. п.

О разрыве с Дидро Руссо известил публику, заявив в предисловии к «Письму о театральных зрелищах» (1758), что он более знать не хочет своего Аристарха (Дидро).

Оставив «Эрмитаж», он нашёл новый приют у герцога Люксембургского, владельца замка Монморанси, предоставившего ему павильон в своём парке. Здесь Руссо провёл 4 года и написал «Новую Элоизу» и «Эмиля», читая их своим любезным хозяевам, которых он в то же время оскорблял подозрениями, что они не искренно к нему расположены, и заявлениями, что он ненавидит их титул и высокое общественное положение.

Издание романов

В 1761 г. появилась в печати «Новая Элоиза», весной следующего года — «Эмиль», а несколько недель спустя — «Общественный договор» («Contrat social»). Во время печатания «Эмиля» Руссо был в большом страхе; он имел сильных покровителей, но подозревал, что книгопродавец продаст рукопись иезуитам и что его враги исказят её текст. «Эмиль», однако, вышел в свет; гроза разразилась несколько позже.

Парижский парламент, готовясь произнести приговор над иезуитами, счёл нужным осудить и философов, и приговорил «Эмиля», за религиозное вольнодумство и неприличия, к сожжению рукой палача, а автора его — к заключению. Принц Конти дал об этом знать в Монморанси; герцогиня Люксембургская велела разбудить Руссо и уговаривала его немедленно уехать. Руссо, однако, промешкал целый день и едва не стал жертвой своей медленности; на дороге он встретил посланных за ним судебных приставов, которые с ним вежливо раскланялись.

Вынужденная ссылка

Его нигде не задержали, ни в Париже, ни по пути. Руссо, однако, чудились пытка и костёр; везде он чуял за собой погоню. Когда он переехал через швейцарскую границу, он бросился лобызать землю страны справедливости и свободы. Женевское правительство, однако, последовало примеру парижского парламента, сожгло не только «Эмиля», но и «Общественный договор», и издало приказ арестовать автора; бернское правительство, на территории которого (ему был тогда подвластен теперешний кантон Во) Руссо искал приюта, приказало ему выехать из своих владений.

Руссо нашёл убежище в княжестве Невшательском, принадлежавшем прусскому королю, и поселился в местечке Мотье. Он нашёл здесь новых друзей, блуждал по горам, болтал с сельчанами, пел романсы деревенским девушкам. Он приспособил себе костюм, который называл армянским — просторный, подпоясанный архалук, широкие шаровары и меховую шапку, оправдывая этот выбор гигиеническими соображениями. Но его душевное спокойствие не было прочно. Ему показалось, что местные мужики слишком важничают, что у них злые языки; он стал называть Мотье «самым подлым местопребыванием». Три с небольшим года прожил он так; затем настали для него новые бедствия и скитания.

Ещё в 1754 г., прибыв в Женеву и принятый там с большим торжеством, он пожелал вновь приобрести право женевского гражданства, утраченное с переходом в католицизм, и снова присоединился к кальвинизму.

В Мотье он просил местного пастора допустить его к причастию, но в полемике со своими противниками в «Письмах с горы» он глумился над авторитетом Кальвина и обвинял кальвинистское духовенство в отступлении от духа реформации.

Отношения с Вольтером

К этому присоединилась ссора с Вольтером и с правительственной партией в Женеве. Когда-то Руссо называл Вольтера «трогательным», но на самом деле не могло быть бо́льшего контраста, как между этими двумя писателями. Антагонизм между ними проявился в 1755 г., когда Вольтер, по случаю страшного лиссабонского землетрясения, отрёкся от оптимизма, а Руссо вступился за Провидение. Пресыщенный славой и живя в роскоши, Вольтер, по словам Руссо, видит на земле только горе; он же, безвестный и бедный, находит, что всё хорошо.

Отношения обострились, когда Руссо, в «Письме о зрелищах», сильно восстал против введения в Женеве театра. Вольтер, живший близ Женевы и развивавший посредством своего домашнего театра в Ферне вкус к драматическим представлениям среди женевцев, понял, что письмо направлено против него и против его влияния на Женеву. Не знавший меры в своём гневе, Вольтер возненавидел Руссо и то глумился над его идеями и сочинениями, то выставлял его сумасшедшим.

Полемика между ними особенно разгорелась, когда Руссо был запрещён въезд в Женеву, что он приписывал влиянию Вольтера. Наконец, Вольтер издал анонимный памфлет, обвиняя Руссо в намерении ниспровергнуть женевскую конституцию и христианство и утверждая, будто он уморил мать Терезы.

Мирные сельчане Мотье взволновались; Руссо стал подвергаться оскорблениям и угрозам; местный пастор произнёс против него проповедь. В одну осеннюю ночь целый дождь камней обрушился на его домик.

В Англии по приглашению Юма

Руссо бежал на островок на Бильском озере; бернское правительство приказало ему оттуда выехать. Тогда он принял приглашение Юма и поехал к нему в Англию. Делать наблюдения и чему-нибудь научиться Руссо не был в состоянии; единственный интерес представляли для него английские мхи и папоротники.

Его нервная система была сильно потрясена, и на этом фоне его недоверчивость, щепетильное самолюбие, мнительность и пугливое воображение разрослись до пределов мании. Гостеприимный, но уравновешенный хозяин не сумел успокоить рыдавшего и бросавшегося к нему в объятия Руссо; несколько дней спустя Юм уже был в глазах Руссо обманщиком и изменником, коварно привлёкшим его в Англию, чтобы сделать его посмешищем газет.

Юм счёл нужным обратиться к суду общественного мнения; оправдывая себя, он выставил напоказ перед Европой слабости Руссо. Вольтер потирал руки и заявлял, что англичанам следовало бы заключить Руссо в Бедлам (сумасшедший дом).

Руссо отказался от пенсии, которую ему выхлопотал Юм у английского правительства. Для него наступило новое четырёхлетнее скитание, отмеченное только выходками психически больного человека. Руссо ещё с год пробыл в Англии, но его Тереза, не имея возможности с кем-либо говорить, скучала и раздражала Руссо, который вообразил, что англичане хотят насильно удержать его в своей стране.

Возвращение в Париж

Он уехал в Париж, где, несмотря на тяготевший над ним приговор, его никто не трогал; прожил около года в замке герцога Конти и в разных местностях южной Франции. Отовсюду он бежал, терзаемый своим больным воображением: в замке Три, например, он вообразил, что прислуга заподозрила в нём отравителя одного из умерших слуг герцога и потребовал вскрытия покойника.

С 1770 г. он поселился в Париже, и для него наступила более мирная жизнь; но душевного покоя он всё-таки не знал, подозревая заговоры против него или против его сочинений; главой заговора он считал герцога де Шуазеля, который приказал завоевать Корсику будто бы для того, чтобы Руссо не стал законодателем этого острова.

В Париже он окончил свои «Признания» (Confessions). Встревоженный вышедшим в 1765 г. памфлетом («Le sentiment des citoyens»), безжалостно раскрывавшим его прошлое, Руссо пожелал оправдаться путём искреннего, всенародного покаяния и тяжёлого унижения самолюбия. Но себялюбие взяло верх: исповедь превратилась в страстную и пристрастную самозащиту.

Раздражённый ссорой с Юмом, Руссо изменил тон и содержание своих записок, вычеркнул невыгодные для себя места и стал писать вместе с исповедью обвинительный акт против своих неприятелей. К тому же воображение взяло верх над памятью; исповедь превратилась в роман, в неразрывную ткань Wahrheit und Dichtung.

Роман представляет две разнородные части: первая — поэтическая идиллия, излияния поэта, влюблённого в природу, идеализация его любви к г-же де Варан; вторая часть проникнута злобой и подозрительностью, не пощадившей лучших и искреннейших друзей Руссо. Другое написанное в Париже произведение Руссо также имело целью самозащиту, это диалог, озаглавленный «Руссо — судья над Жан-Жаком», где Руссо защищает себя против своего собеседника, «Француза».

Смерть

Летом 1777 г. состояние здоровья Руссо стало внушать его друзьям опасения. Весною 1778 г. один из них, маркиз де Жирарден, увёз его к себе на дачу в Эрменонвиль. В конце июня для него был устроен концерт на острове среди парка; Руссо просил похоронить его в этом месте. 2 июля Руссо внезапно скончался на руках Терезы.

Его желание было исполнено; его могила на острове «Ив» стала привлекать сотни поклонников, видевших в нём жертву общественной тирании и мученика гуманности — представление, выраженное юношей Шиллером в известных стихах, сопоставляющих с Сократом, погибшем от софистов, Руссо, пострадавшего от христиан, которых он пытался сделать людьми. Во время Конвента тело Руссо, одновременно с останками Вольтера, было перенесено в Пантеон, но 20 лет спустя, во время реставрации, два фанатика тайно ночью похитили прах Руссо и бросили его в яму с известью.

www.psychologos.ru

Реферат — Руссо Жан-Жак. Рассуждение о науках и искусствах


Руссо Жан-Жак. Рассуждение о науках и искусствах //

Руссо Ж.-Ж. Избр. сочинения в 3 т. Т 1. М., Гос. издательство худ. литературы, 1961. С. 41-64

РАССУЖДЕНИЕ О НАУКАХ И ИСКУССТВАХ,

получившее премию Дижонской Академии в 1750 году,

на тему, предложенную этой же Академией:

СПОСОБСТВОВАЛО ЛИ

ВОЗРОЖДЕНИЕ НАУК И ИСКУССТВ

УЛУЧШЕНИЮ НРАВОВ

Я здесь кажусь варваром, ибо никто меня не понимает (лат.).

Овидий, Тристии, V, элегия X, стих 37

ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ*

Что такое известность? Вот злосчастный труд, коему я обязан своею известностью. Несомненно, эта вещь, доставившая мне премию и создавшая мне имя, в лучшем случае посредственна и, осмелюсь добавить, принадлежит к наименее значительным в этом сборнике*. Какой пучины бедствий избежал бы автор, если бы его первое произведение было встречено так, как оно того заслуживало! Но мне суждено было иное: неоправданная снисходительность постепенно навлекла на меня еще более несправедливую строгость*. (С. 41)

ПРЕДИСЛОВИЕ*

Вот один из наиболее великих и прекрасных вопросов, который когда-либо рассматривали. Не метафизические тонкости, проникшие во все роды литературы, от которых не всегда свободны академические программы, служат предметом этого рассуждения: нет, речь идет об одной из тех истин, от коих зависит счастье человечества.

Предвижу, что мне едва ли простят взгляды, которые я осмеливаюсь здесь защищать. Открыто нападая на все то, чем теперь восхищаются, я могу ожидать лишь всеобщего порица­ния; и если несколько избранных умов почтило меня своим одобрением *, то это вовсе не значит, что я должен рассчи­тывать на одобрение публики. Но я уже решился; я не забо­чусь о том, чтобы понравиться остроумцам или людям, падким на модное. Всегда найдутся люди, рабски подчиняющиеся мнениям своего века, страны, общества. Тот, кто сегодня ста­рается прослыть вольнодумцем и философом, во времена Лиги, быть может, стал бы фанатиком. Тому, кто хочет пережить свой век, никогда не следует писать для подобных читателей.

Еще одно, последнее замечание. Мало рассчитывая на честь, которую мне оказали, я переделал и расширил это рас­суждение, уже после того как отправил его на конкурс, изме­нив таким образом, что оно стало в некотором смысле другим сочинением*. Теперь же я считаю себя обязанным восстано­вить его в том виде, в каким оно было удостоено премии; поэтому я прибавил лишь некоторые примечания и оставил два дополнения, которые легко узнать и которых Академия, быть может, не одобрила бы *. Из чувства справедливости, по­чтительности и признательности я считаю себя обязанным сделать это предупреждение. (С. 41)

РАССУЖДЕНИЕ

^ СПОСОБСТВОВАЛО ЛИ ВОЗРОЖДЕНИЕ НАУКИ И ИСКУССТВ

УЛУЧШЕНИЮ НРАВОВ?

Мы, честные люди, обманываемся внешним обликом*

(Гораций, Искусство поэзии, стих 25).

Способствовало ли возрождение наук и искусств улучшению нравов, или же оно содействовало порче их? Вот вопрос, подлежащий исследованию. На какую же точку зрения я должен стать при его рассмотрении? На ту, милостивые государи, которая подобает честному человеку, несведущему, но тем не менее уважающему себя.

Чувствую, что судилищу, пред которым я готовлюсь предстать, трудно будет согласиться с тем, что я намерен высказать. Как осмелиться осуждать науки пред лицом одного из самых ученых обществ Европы, восхвалять невежество в знаменитой Академии и примирить презрение к учению с уважением к истинным ученым? Я предвидел эти противоречия, но они меня не устрашили, ибо я сказал себе: «Не науку оскорбляю я, а защищаю добродетель пород добродетельными людьми, которым дороже честность, чем ученым образованность». Чего же мне опасаться? Познаний слушающего меня собрания? Согласен, — но это касается лишь построения речи, а не чувств оратора. Справедливые властители никогда не колебались (С. 43) произнести себе осуждение в сомнительных спорах, и, по справедливости, нет ничего выгоднее, как защищаться перед честной и просвещенной стороной, призванной быть судьей в своем собственном деле.

К этому выводу, который меня ободряет, присоединяется и другой, для меня решающий: каков бы ни был исход, я, отстаивая истину в силу своего разумения, не могу остаться без награды, ибо несомненно обрету ее в глубине своего собственного сердца.

Часть первая

Прекрасное и величественное зрелище являет собой человек, выходящий, если можно так выразиться, из небытия собственными усилиями, светом разума рассеивающий мрак, которым окутала его природа*, возвышающийся над самим собою, устремляющийся духом в небеса, с быстротою солнечного луча пробегающий мыслью огромные пространства вселенной, и что еще величественнее и труднее – углубляющийся в самого себя, чтобы изучить человека и познать его природу, его обязанности и его назначение. Все эти чудеса повторились с недавними поколениями*.

Несколько веков назад Европа вновь впала в первобытное варварство*. Народы этой части света, ныне столь просвещенные, пребывали тогда в состоянии худшем, чем невежество. Какая-то подделка под науку*, еще более презренная, чем невежество, присвоила себе название знания и ставила возврату последнего почти непреодолимы преграды. Нужна была революция, чтобы вернуть людям здравый смысл, и она пришла наконец оттуда, откуда ее меньше всего можно было ожидать. Тупой мусульманин, заклятый враг письменности, возродил ее у нас*. После падения трона Константина* в Италию были занесены остатки древнегреческой культуры – драгоценное наследие, которым в свою очередь обогатилась Франция. За письменностью вскоре последовали науки: к искусству писать присоединилось искусство мыслить, переход, который кажется странным, но, может быть, он более чем естественен. Тогда сказалось главное преимущество служения музам, состоящее в том, что люди под их влиянием делаются общительнее, проникаясь желанием нравится друг другу, создавая произведения, достойные взаимного одобрения.

Как и тело, дух имеет свои потребности. Телесные потребности являются основой общества, а духовные его украшают. В то время как правительство и законы охраняют общественную (С. 44) безопасность и благосостояние сограждан, науки, литература и искусства — менее деспотичные, но, быть может, более могущественные — обвивают гирляндами цветов оковывающие людей железные цепи, заглушают в них естественное чувство свободы, для которой они, казалось бы, рождены, заставляют их любить свое рабство и создают так называемые цивилизованные народы. Необходимость воздвигла троны,— науки и искусства их утвердили. Сильные мира сего, любите таланты и покровительствуйте их обладателям!1

Цивилизованные народы, лелейте их. Счастливые рабы, вы им обязаны изысканным и изощренным вкусом, которым вы гордитесь, мягкостью характера и обходительностью нравов, способствующими более тесному и легкому общению — словом, всеми внешними признаками добродетелей, которых у вас нет.

Этого рода учтивостью, тем более приятной, чем менее она выставляется напоказ, отличались Афины и Рим в столь прославленную эпоху своего великолепия и блеска; и ею, без сомнения, наш век и наш народ превзойдут все други века и народы. Глубокомысленный, но свободный от педантизма тон, естественные и в то же время предупредительные манеры, равно чуждые тевтонской грубости и итальянского жеманства, — таковы плоды вкуса, приобретенного хорошим образованием и усовершенствованного светской жизнью.

Как приятно было бы жить среди нас, если бы внешний вид всегда был отражением душевных настроений, если бы благопристойность стала и добродетелью, если бы наши мудрые изречения служили для нас правилами, и, наконец, если бы истинная философия была неразлучна со званием философа! Но редко встречается одновременно столько достоинств, и никогда добродетель не шествует в таком великолепном облачении.

Пышность наряда может свидетельствовать ||о богатстве человека, а изящество — о его хорошем вкусе, но здоровый и (С. 45) сильный человек узнается по другим признакам, и телесная сила скрывается не под златотканой одеждой придворного, а под грубым одеянием землепашца. Не менее чужды нарядности и добродетели, представляющие собою силу и крепость души. Добродетельный человек — это атлет, который любит бороться нагим, он презирает все эти жалкие украшения, стесняющие проявление силы, большая часть которых была изобретена лишь для того, чтобы скрыть какое-нибудь уродство.

До того времени, как искусство придало лоск нашим манерам и научило наши страсти говорить жеманным языком, наши нравы были грубы, но естественны, и по различию по­ведения можно было с первого взгляда определить различие характера. Человеческая натура, в сущности, была не лучше, чем ныне, но люди черпали уверенность в легкости взаимного понимания, и это преимущество, ценности которого мы уже не чувствуем, сберегало их от многих пороков.

Теперь, когда изысканность и утонченный вкус свели искус­ство нравиться к определенным правилам, в наших нравах воцарилось пошлое и обманчивое однообразие, и кажется, что все умы отлиты по одному образцу. Вежливость предъявляет бесконечные требования, приличия повелевают; люди по­стоянно следуют обычаю, а не собственному разуму и не смеют казаться тем, что они есть на самом деле. Покоряясь этому вечному принуждению, люди, образующие то стадо, ко­торое называется обществом, будучи поставлены в одинако­вые условия, совершают одинаковые поступки, если их от этого не удерживают более сильные побуждения. Поэтому ни­когда не знаешь наверное, с кем имеешь дело, и, чтобы узнать друг друга, нужно дождаться крупных событий, то есть времени, когда уже будет поздно, ибо для этих-то событий и было бы важно знать, кто твой друг.

Какая вереница пороков сопровождает эту неуверенность! Нет ни искренней дружбы, ни настоящего уважения, ни пол­ного доверия, и под однообразной и вероломной маской веж­ливости, под этой хваленой учтивостью, которою мы обязаны просвещению нашего века, скрываются подозрения, опасения, недоверие, холодность, задние мысли, ненависть и предатель­ство. Люди не станут произносить имя творца всуе, но изверг­нут хулу на него так, что наш деликатный слух не будет оскорблен. Не станут похваляться собственными достоин­ствами, но унизят заслуги других. Не станут грубо поносить своего врага, но искусно оклевещут его. Прекратится нацио­нальная вражда, но исчезнет и любовь к родине. Презренное невежество сменится опасным пирронизмом *. Одни излише­ства и пороки будут изгнаны и заклеймены, зато другие украсятся (С. 46) названием добродетелей и нужно будет либо обладать ими, либо делать вид, что обладаешь. Пусть, кто хочет, восхваляют воздержность мудрецов нашего времени, что касается меня, то я вижу в ней лишь утонченную неумеренность, так же мало заслуживающую моей похвалы, как и их лукавая простота2.

Такова приобретенная нами чистота нравов; мы стали порядочными людьми, и нужно оказать должное литературе, наукам и искусствам: они немало способствовали этому благотворному делу. Прибавлю только одно соображение: если бы обитатель какой-нибудь отдаленной страны хотел составить себе представление о европейских нравах по состоянию на­ших наук, совершенству наших искусств, благопристойности наших зрелищ, учтивости наших манер, приветливости наших речей, по постоянным проявлениям нашей благожелатель­ности и по шумному соревнованию в любезности людей всех возрастов и состояний, которые, кажется, только и заботятся с раннего утра до позднего вечера о том, как бы услужить друг другу, — такой иностранец составил бы о наших нравах мнение, прямо противоположное тому, что есть на самом деле.

Где нет никакого следствия, там нет надобности доискиваться причин, но здесь следствие налицо — подлинное растле­ние нравов. Наши души развращались, по мере того как совершенствовались науки и искусства. Быть может, мне скажут, что это — несчастье, присущее только нашей эпохе? Нет, милостивые государи, зло, причиняемое нашим суетным любопытством, старо, как мир. Приливы и отливы воды в океане не строже подчинены движению ночного светила, чем судьба нравов и добропорядочности — успехам наук и искусства. По мере того как они озаряют наш небосклон, исчезает добродетель, и это явление наблюдается во все времена и во всех странах.

Взгляните на Египет, эту первую школу вселенной, эту знаменитую страну, раскинувшуюся под безоблачным небом и одаренную благодатным климатом, на этот край, откуда не­когда вышел Сезострис *, чтобы завоевать мир. В этой стране родились философия и изящные искусства, и вскоре после итого она была завоевана Камбизом, потом греками, римля­нами, арабами и, наконец, турками*. (С. 47)

Посмотрите на Грецию, когда-то населенную героями, дважды победившими Азию: один раз под Троей, а второй раз — у себя на родине *. Нарождающаяся письменность еще не внесла порчи в сердца обитателей этой страны; но вскоре за нею последовали успехи искусств, разложение нравов, македонское иго, и Греция — всегда ученая, всегда изнеженная и всегда порабощенная — отныне стала только менять своих повелителей *. Все красноречие Демосфена * не в состоянии было вдохнуть свежие силы в общество, расслабленное роскошью и искусством.

Рим, основанный пастухом* и прославленный земледельцами*, начинает возрождаться во времена Энния и Теренция. *. Но после Овидия, Катулла, Марциала * и множества непристойных авторов, одни имена которых уже пугают стыдливость, Рим, некогда бывший храмом добродетели, стано­вится ареной преступлений, бесчестием народов и игралищем варваров. Наконец эта столица мира, поработившая столько народов, сама впадает в порабощение и погибает накануне дня, когда один из ее граждан был признан законодателем изящного вкуса *.

Что мне сказать о той метрополии Восточной империи, ко­торая благодаря своему местоположению, казалось, должна была быть метрополией всемирной, об этом убежище наук и искусств, скорее мудростью, нежели варварством изгнанных из остальной Европы? Постыднейший разврат, гнусные преда­тельства, убийства и отравления, самые ужасные злодеяния — вот из чего сплетена история Константинополя, вот чистый источник просвещения, которым славится наш век *.

Но к чему в отдаленных эпохах искать подтверждений истины, доказательства которой у нас перед глазами? В Азии есть обширная, страна, в которой ученость почитается и ведет к высшим государственным должностям *. Если бы науки очищали правы, если бы они учили людей проливать кровь за оте­чество, если бы они поднимали бодрость духа — народы Китая должны были бы быть мудрыми, свободными и непобедимыми. Но если нет порока, который не властвовал бы над ними, и нет преступления, которое не было бы у них обычным, если ни просвещенность министров, ни мнимая мудрость законов, ни многочисленность жителей этой обширной империи не могли оградить ее от ига невежественных и грубых татар, — к чему послужили ей все ее ученые? Какие плоды принесли ей по­чести, которыми осыпаны эти ученые? Уж не в том ли их за­слуги, что эта страна населена рабами и злодеями?

Противопоставим этим картинам картину нравов немногих народов, которые, не будучи заражены пристрастием к бес­плодным знаниям, составили своими добродетелями собственное (С.48) счастье и сделались примером для других наций. Таковы были древние персы — замечательный народ, у которого учились добродетели *, как у нас — наукам, народ, который с такой легкостью покорил Азию и прославился столь несравнен­ными учреждениями, что историю их принимали за философский роман *. Таковы были скифы, о которых до нас дошло столько хвалебных свидетельств*. Таковы германцы, простоту,
невинность и добродетели которых с чувством облегчения рисует писатель, утомленный исследованием преступлений и гнусностей, творимых народом образованным, богатым и изне­женным *. Таким был даже Рим в эпоху его бедности и неве­жества. Таким, наконец, сохранился до нашего времени безыскусственный народ *, столь восхваляемый за свое мужество, которое не смогли сломить превратности судьбы, и за верность, не поддавшуюся дурным примерам3.

И не глупость заставила эти пароды предпочесть умство­ваниям иные занятия. Они знали, что в других странах жизнь праздных людей проходит в спорах о высшем благе, о пороке и добродетели, и что надменные болтуны, больше всего восхва­ляющие самих себя, дают всем остальным народам общее презрительное название варваров, но они пригляделись к их нравам и научились презирать их ученость4.

Могу ли я забыть, что в самой Греции возникло государство, столь же известное счастливым невежеством своих граждан, как и мудростью своих законов, республика, казалось, населенная скорее полубогами, чем людьми,— настолько превосходили они добродетелями все человечество! О Спарта — вечное посрамление бесплодной учености! * В то время как пороки проникали вместе с искусствами в Афины, где тиран собирал с таким тщанием произведения величайшего поэта*, ты изгоняла из своих стен искусства и художников, науки и ученых! (С. 49)

В дальнейшем это различие явственно обозначилось. Афины стали обиталищем вежливости и хорошего вкуса, страной ораторов и философов: изящество построек соответствовало там изысканности речи, повсюду были видны мрамор и холст, одухотворенные руками самых искусных мастеров. Именно из Афин вышли эти изумительные произведения, служившие образцами для подражания во все развращенные эпохи. Лакедемония являла не столь блестящую картину. Там, говорили другие народы, люди рождаются добродетельными, и кажется, сам воздух этой страны внушает добродетель. От ее жителей до нас дошли лишь предания о героических поступках. Но разве таие памятники менее ценны, чем мраморные статуи, оставленные нам в наследие Афинами?

Правда, некоторые мудрецы не поддались общему течению и уберегли себя от пороков даже в самой обители Муз. Но выслушайте приговор, произнесенный над учеными и художниками того времени самым выдающимся и самым несчастным из этих мудрецов *.

«Я изучил,- сказал он,- поэтов и смотрю на них, как на людей, талант которых вводит в заблуждение их самих и прочих смертных, как на людей, которые выдают себя за мудрецов и считаются мудрецами, но на самом деле вовсе не таковы.

От поэтов, — продолжает Сократ,- я перешел к художникам. Я знал искусства менее, чем кто бы то ни было, и никто более меня не был убежден, что художники владеют чудес­ными тайнами. Однако я заметил, что и они ведут себя не лучше поэтов и что тем и другим присущ один и тот же предрассудок: так как наиболее искусные из них блистают на своем поприще, они и полагают себя мудрейшими из людей. Это самомнение совершенно принизило в моих глазах их знание, так что, вопросив самого себя, как оракула, чем я предпочел бы быть — тем ли, кем являюсь я, или тем, кем являются они, — знать то, чему они выучились, или знать, что я ничего не знаю, — я ответил самому себе и богу: «Я хочу остаться самим собой».

Ни софисты, ни поэты, ни ораторы, ни художники, ни я — никто не знает, что истинно, хорошо и прекрасно. Но между нами есть разница, состоящая в том, что все эти люди, хотя и ничего не знают, считают себя сведущими, тогда как я, ничего не зная, по крайней мере не сомневаюсь в этом. Таким образом, все превосходство в знании, которое признал за мной оракул, сводится лишь к тому, что я твердо знаю, что ничего не знаю».

Вот как мудрейший из людей, по определению богов, и ученейший из афинян, по признанию всей Греции, Сократ, прославляет (С. 50) невежество! Можно ли думать, что если бы он воскрес в наше время, то наши ученые и художники заставили бы его изменить свое мнение? Нет, милостивые государи: этот справедливейший человек продолжал бы презирать наши пустые науки и отнюдь не приложил бы стараний к тому, чтобы увеличить вороха книг, коими нас засыпают со всех сторон, оставил бы — как он это и сделал — в назидание своим ученикам и нашим потомкам лишь пример своей добродетельной |жизни. Вот как надобно просвещать людей.

Сначала Сократ в Афинах, а потом старый Катон в Риме обличали лукавых и хитрых греков, соблазнявших доброде­тель и ослаблявших мужество своих сограждан. Но науки, искусство и диалектика одержали верх: Рим наводнился фи­лософами и ораторами, там стали пренебрегать военной ди­сциплиной, презирать земледелие, увлекаться лжеучениями и забывать об отечестве. Священные слова: свобода, бескорыстие, повиновение законам — сменились именами Эпикура, Зенона, Аркесилая *. С того времени, как среди нас полнились ученые, говорили сами философы, добродетельные люди исчезли*. До того времени римляне довольствовались выполнением правил добродетели, но как только они принялись изучать ее, все было потеряно.

О великий Фабриций! * Что подумал бы ты, если бы, к твоему несчастью, вновь вызванный к жизни, увидел вели­колепие Рима, спасенного твоей рукой и прославленного твоим именем больше, чем всеми его завоеваниями? «Боги,— сказал бы ты*, во что обратились простые хижины под соломенной крышей, где обитали умеренность и добродетель? Что за гибельная роскошь сменила римскую простоту? Что за чужеземный язык? * Что за изнеженные нравы? Что означают эти извая­ния, картины, здания? Безумцы! Что вы сделали? Повелители народов, вы стали рабами побежденных вами легкомысленных людей! Вами управляют краснобаи! Неужели вы орошали своею кровью Грецию и Азию только для того, чтобы обогатить архитекторов, художников, скульпторов и фигляров? Развалины Карфагена стали добычей флейтиста! Римляне! Скорей разрушьте эти амфитеатры, разбейте мраморные изваяния, сожгите картины! Изгоните рабов, поработивших вас.*, ибо их гибельные науки вас развратили. Пусть другие народы славятся бесполезнымии талантами: единственный талант, достойный Рима, уменье завоевать мир и утвердить в нем добродетель*. Когда Киней принял наш сенат за собрание царей*, он не был ослеплен их тщеславной роскошью, их прихотливым изяществом, он не слышал там пустого краснобайства, которое чарует ничтожных людей и которому они так ревностно учатся. Но что же столь величественное увидел Киней? (с. 51)

О граждане! Пред ним предстало зрелище, которого вам не доставят ни наши богатства, ни все ваши искусства,— прекрас­нейшее из зрелищ, которые когда-либо видел свет: собрание двухсот добродетельных людей, достойных управлять Римом и повелевать вселенной».

Но перенесемся через пространство и время и посмотрим, что произошло в наших странах и на наших глазах… Или нет, лучше оставим в стороне гнусные картины, которые ранили бы нашу чувствительность, и избавим себя от труда повторять одно и то же, лишь меняя имена. Я не напрасно вызывал тень Фабриция: разве я не мог бы вложить в уста Людовика XII * или Генриха IV * от слова до слова все то, что я заставил про­изнести этого великого человека? Коли бы Сократ жил в наше время, он, правда, не выпил бы цикуты, но испил бы еще горшую чашу презрения и оскорбительных насмешек во сто крат худших, чем смерть.

Вот каким образом роскошь, развращенность и рабство во все времена становились возмездием за наше надменное стрем­ление выйти из счастливого невежества, на которое нас об­рекла вечная Мудрость. Казалось бы, густая завеса, за кото­рою она скрыла от нас все свои пути, должна была бы указать нам на то, что мы не предназначены для пустых изысканий. Но есть ли хоть одни ее урок, которым мы сумели бы вос­пользоваться, и хоть один урок, которым мы пренебрегли без­наказанно? Народы! Знайте раз навсегда, что природа хотела оберечь вас от наук, подобно тому как мать вырывает из рук своего ребенка опасное оружие. Все скрываемые ею от вас тайны являются злом, от которого она вас охраняет, и труд­ность изучения составляет одно из немалых ее благодеяний. Люди испорчены, но они были бы еще хуже, если бы имели несчастье рождаться учеными.

Сколь унизительны эти рассуждения для человечества! Сколь должна быть задета наша гордость! Как! Значит, чест­ность — дочь невежества? Науки и добродетель несовместимы? Каких только выводов нельзя было бы сделать из подобных предрассудков? Но чтобы примирить эти кажущиеся проти­воречия, достаточно внимательно исследовать тщету и ничто­жество тех горделивых названий, которые нас ослепляют и которые мы так неосновательно даем человеческим зна­ниям.

Рассмотрим же науки и искусства, как таковые: посмотрим, что должно произойти от их совершенствования, и, не колеб­лясь, признаем справедливым все те положении, к которым приведут наши рассуждения, согласные с историческими вы­водами. (С. 52)

Ч а с т ь в т о р а я

Существует древнее, перешедшее из Египта в Грецию пре­дание о том, что науки изобрел один из богов, враг человече­ского покоя5. Какого же мнения должны были быть о науках сами египтяне, среди которых они зародились? Ведь они видели их истоки вблизи. Станем ли мы рыться в анналах все­мирной истории или, оставив в стороне сомнительные ле­тописи, обратимся к философским исследованиям, — мы не най­дем причин возникновения человеческих знаний, которые отве­чали бы нашим обычным представлениям. Астрономия имеет своим источником суеверие; красноречие — честолюбие, нена­висть, лесть, ложь; геометрия — корыстолюбие; физика — пра­здное любопытство; все науки, и даже мораль — человеческую гордыню. Следовательно, наши науки и искусства обязаны своим происхождением нашим порокам; мы не так сомнева­лись бы в преимуществах наук и искусств, если бы они были порождены нашими добродетелями.

Их порочное происхождение ясно видно из их назначения. К чему нам были бы искусства, если бы не было питающей их роскоши? Нужна ли была бы юриспруденция, если бы не су­ществовало человеческой несправедливости? Во что обрати­лась бы история, если бы не было ни тиранов, ни войн, ни заговорщиков? Одним словом, кто пожелал бы проводить жизнь в бесплодном созерцании, если бы каждый, считаясь лишь с обязанностями человека и требованиями природы, отдавал все свое время отечеству, обездоленным и своим друзьям? Неужели мы созданы для того, чтобы умирать от жажды у ко­лодца, в котором сокрылась истина? Уже одно это соображе­ние должно было бы с самого начала остановить всякого, кто серьезно вознамерился бы просветить себя изучением фило­софии.

Сколько подводных камней, сколько ложных путей в науч­ных исследованиях! Истина достигается ценою множества заблужений, и опасность этих заблуждений во сто крат превы­шает пользу от этих истин. Невыгода очевидна; проявления лжи — бесконечно разнообразны, тогда как истина — одна. Да к тому же,— кто ее искрение ищет? И даже при самых лучших (С. 53) назмерениях, по каким признакам ее можно безошибочно узнать? Оглушаемые разноголосицей мнений, что мы примем за критерий истины?6 И самое трудное: если, по счастью, най­дем наконец такой критерий, кто из нас сумеет правильно воспользоваться им?

Если для достижений той цели, которую ставят перед собою наши науки, они бесполезны, то по производимому ими дей­ствию они еще и опасны. Будучи порождены праздностью, они в свою очередь питают ее; первый ущерб, неминуемо причи­няемый ими обществу.— непоправимая потеря времени. В по­литике, как и в морали, не делать добра значит творить зло, и всякий бесполезный гражданин может рассматриваться как вредный для общества. Итак, знаменитые философы, — вы, бла­годаря которым мы знаем законы взаимного притяжения тел в пустоте *, знаем, в каких отношениях при обращении планет находятся пройденные ими за одинаковое время расстояния *, какие кривые имеют точки сопряжения, уклонения и изгиба *, как человек познает бога *, как душа и тело, не сообщаясь между собой, тем не менее согласуются, подобно стенным и башенным часам, которые показывают одно и то же время *, какие из звезд могут быть обитаемы*, какие насекомые раз­множаются необычным способом *,— вы, от кого мы приобрели столько возвышенных познаний, ответьте мне, разве мы были бы малочисленное, разве нами хуже управляли бы, разве нас меньше страшились бы враги, разве мы не достигли бы ны­нешнего процветания или глубже погрязли бы в пороках, если бы вы никогда не научили нас всем этим вещам? Не считайте же столь важной свою деятельность: но если даже труды просве­щеннейших ученых и лучших граждан приносят нам так мало пользы, то что же мы должны думать о толпе невежественных писателей и праздных ученых, которые высасывают соки из государства, ничего не давая ему взамен?

Что я говорю — праздных? О, если бы с божьего соизволе­ния они бы просто бездействовали! Тогда и нравы были бы здоровее, и общество спокойнее. Но эти пустые и ничтожные болтуны, вооруженные своими пагубными парадоксами *, сте­каясь отовсюду, подкапываются под основы веры, уничтожают добродетель. Они встречают презрительной улыбкой такие слова, как отечество и религия, и употребляют свои таланты в философию на разрушение и поношение всего, что священно (С. 54) для людей. И не то чтобы они действительно ненавидели добродетель или догматы веры: они выступают против обще­ственного мнения из духа противоречия. Чтобы вернуть их к подножию алтарей, достаточно зачислить их в разряд атеистов. На что только не толкает желание отличиться!

Большое зло — пустая трата времени, но науки и искус­ства влекут за собой еще большее зло — роскошь, порожден­ную, как и они сами, людской праздностью и тщеславием. Редко бывает, чтобы роскоши не сопутствовали науки и искус­ства, последние же никогда не обходятся без нее. Я знаю, что наша философия, щедрая на странные максимы, утверждает попреки вековому опыту, что роскошь придает государству блеск; * но, забыв о необходимости законов против роскоши, осмелится ли она вдобавок отрицать ту истину, что добрые нравы содействуют прочности государства и что роскошь с добрыми нравами несовместима. Если признать, что роскошь является верным признаком богатства, что она даже в некото­ром смысле содействует умножению его, то какой вывод нужно сделать из этого парадокса, столь достойного нашего времени? И во что обратится добродетель, если люди будут поставлены перед необходимостью обогащаться во что бы то ни стало? Древние политики беспристрастно говорили о нравах и добро­детели, наши говорят лишь о торговле и деньгах *. Один ска­жет вам, что человек стоит в данной стране столько, сколько за него заплатили бы в Алжире *, другой, следуя этому счету, найдет такие страны, где человек и вовсе ничего не стоит*, а то и такие, где он стоит меньше чем ничего. Они расцени­вают людей, как стадо скотов. По их мнению, каждый чело­век представляет для государства известную ценность лишь в качестве потребителя: на этом основании один сибарит стоил бы не менее тридцати лакедемонян *. Пусть же отгадают, ко­торое из этих двух государств — Спарта или Сибарис — было покорено горстью крестьян * и которое наводило трепет на всю Азию.

Монархию Кира завоевал с тридцатитысячным войском го­сударь*, который был беднее любого из персидских сатрапов, а скифы, самый бедный из народов, устояли против могуще­ственнейших в мире монархов*. Из двух знаменитых респуб­лик, оспаривавших друг у друга мировое владычество*, одна была очень богата, у второй же не было ничего, и победила именно эта последняя. Римская империя в свою очередь, погло­тив все богатства мира, стала добычею людей, которые даже не знали, что такое богатство. Франки завоевали Галлию, а саксы — Англию, хотя ни у тех, ни у других не было иных сокровищ, кроме храбрости и бедности. Толпа бедных гор­цев,— чьи желания ограничивались намерением добыть (С. 55) несколько бараньих шкур, — смирив австрийскую надменность, вслед за тем сокрушила пышный и грозный Бургундский дом *, заставлявший трепетать европейских властителей. На­конец все могущество и вся мудрость наследника Карла V *, подкрепленные всеми сокровищами Индии, разбились о горсть рыбаков, ловцов сельдей *. Пусть же наши политики соблаго­волят отложить свои расчеты и поразмыслить над этими при­мерами, и пусть они раз навсегда поймут, что на деньги можно купить все, кроме добрых нравов и граждан.

В чем, собственно говоря, заключается вопрос о роскоши? В том, чтобы выяснить, что важное для государства: блестя­щее, но мимолетное или добродетельное и продолжительное существование. Я говорю блестящее, но о каком блеске идет речь? Пристрастие к роскоши никогда не уживается с честно­стью, и совершенно невозможно, чтобы умы, обремененные множеством праздных забот, возвысились до чего-нибудь вели­кого: если бы у них и хватило для этого сил,— то не хватило бы мужества.

Всякий художник жаждет признания, и наиболее цепной наградой для него являются хвалы его современников. Но что же он сделает, чтобы стяжать эти хвалы, если он имеет несча­стье принадлежать к цивилизованному народу и жить в такие времена, когда вошедшие в моду ученые предоставляют легко­мысленной молодежи задавать всему тон, когда мужчины жерт­вуют собственными вкусами в угоду своим кумирам7, когда один пол решается одобрить только то, что соответствует робости ума, свойственной другому, вследствие чего терпят провал ве­ликие творения драматической поэзии * и отвергаются чудеса гармонии? * Что же сделает такой художник, милостивые го­судари? Он низведет свой гений до уровня века и создание посредственных произведений, которыми будут восхищаться при его жизни, предпочтет созданию шедевров, которыми бу­дут восторгаться лишь через много лет после его смерти. (С. 56)

Скажите нам, прославленный Аруэ *, сколько мужественных и сильных красот принесли вы в жертву нашей ложной утон­ченности и сколько значительных истин — духу галантности, пригодной лишь для ничтожных предметов!

Так распущенность нравов — неизбежное следствие роскоши, влечет за собою в свою очередь испорченность вкуса. Если не случайно среди людей, выделяющихся своими талантами, най­дется кто-нибудь, обладающий достаточной твердостью харак­тера, чтобы не подчиниться духу времени и не унизиться до пустых поделок, — горе ему: он умрет в нищете и забвении. Я не предсказываю — я говорю на основании опыта. Карл, Пьер*, настало время, когда кисть, которой предназначено вы­сокими и святыми творениями возвеличивать наши храмы, выпадет у вас из рук или осквернит себя, украшая сладострастными картинками дверцы двухместной кареты. А ты, нес­равненный Пигаль, соперник Праксителя и Фидия*, ты, чей резец в древности творил бы богов, глядя на которых мы способны оправдать идолопоклонство,— ты или решишься за­няться изготовлением статуэток для будуаров, или останешься без работы.

Размышляя о нравах, нельзя не вспомнить с удовольствием о простоте обычаев древности. Это чудный берег, украшенный лишь руками самой природы, к которому беспрестанно обра­щаются наши взоры и от коего, к нашему прискорбию, мы уже далеки. Когда люди, будучи невинны и добры, хотели, чтобы боги были свидетелями их поступков, они жили с ними под одним кровом в своих бедных хижинах, но вскоре зло про­никло в их сердца, и они пожелали отделаться от этих неудоб­ных свидетелей и удалили их в роскошные храмы. Наконец люди изгнали их и из храмов, чтобы самим там поселиться, по крайней мере жилища богов перестали отличаться от домов граждан. Это было полное растление нравов, и пороки укоре­нились как никогда, с тех пор, как их, так сказать, вознесли на пьедестал мраморных колонн у входа во дворцы вельмож и запечатлели на коринфских капителях.

По мере того как умножаются жизненные удобства, совер­шенствуются искусства и распространяется роскошь, истинное мужество теряет силу, военные доблести исчезают, и все это является плодами наук и искусств, вышедших из тиши каби­нетов. Когда готы опустошили Грецию, то все ее библиотеки были спасены от сожжения лишь потому, что один из победи­телей посоветовал оставить врагам эту рухлядь, которая так хорошо отвращает их от ратного дела, доставляя им праздное развлечение и обрекая на сидячий образ жизни. Карл VIII овладел Тосканой и Неаполитанским королевством, почти не обнажая шпаги, и все его приближенные приписали эту неожиданную (С. 57) легкость тому, что князья и дворяне Италии более заботились о великолепии и образованности, чем о том, чтобы быть могучими и воинственными. Поистине говорит один здравомыслящие человек, ссылаясь на эти

ronl.org

Жан Жак Руссо — Гении

  1. Гении
  2. Во второй половине XX века он стал эталоном научного гения. Это странно. Науки бывают разные; некоторые натуралисты совершили крупные открытия сразу в нескольких из них, создавали новые научные направления. А Эйнштейн был физиком и никакими другими областями знаний, например науками о…
  3. (1879-1953) С его именем связаны почти все величайшие свершения Советского Союза в XX веке. Они тем более впечатляющи, если учесть, что ко времени его правления страна пережила мировую войну и последующую разруху. А затем за 15 лет произошел невиданный в истории…
  1. Гении
  2. Во второй половине XX века он стал эталоном научного гения. Это странно. Науки бывают разные; некоторые натуралисты совершили крупные открытия сразу в нескольких из них, создавали новые научные направления. А Эйнштейн был физиком и никакими другими областями знаний, например науками о…
  3. (1879-1953) С его именем связаны почти все величайшие свершения Советского Союза в XX веке. Они тем более впечатляющи, если учесть, что ко времени его правления страна пережила мировую войну и последующую разруху. А затем за 15 лет произошел невиданный в истории…
  4. (1828-1910) Лев Николаевич Толстой родился в поместье Ясная Поляна (Тульская губерния). В 3 года лишился матери, в 9 лет — отца. Получив хорошее домашнее образование, поступил в Казанский университет, но через три года оставил его, разочаровавшись в казенном обучении. Поступив на…
  5. (ок. 1477 или 1487-1576) «Есть семейства растений, отдельные виды которых так близки друг другу, что сходство здесь превосходит различие: таковы художники Венеции, не только четверо знаменитых — Джорджоне, Тициан, Тинторетто, Веронезе, но и другие, менее известные… Что бросается в глаза -…

Жан Жак Руссо


«Портрет Жан Жак Руссо»

Жан Жак Руссо родился в 1712 году в Женеве, в семье обеспеченного часовщика. Руссо при жизни одни считали гением, а другие осуждали и преследовали, в результате он умер бедности и одиночестве в 1778. Однако, он был великим мыслителем и философом написавший множество произведений на социально-политические темы о неравенстве общества и преодоления этого.

Жан Жак с детства проявлял музыкальные способности, а также его усердие и трудолюбие привели его к славе в 1741 год. Уехав в Париж без престижного образования, состоятельных покровителей и знакомых, он постепенно добился общественного признания.

Жан Жак Руссо активно продвигал новую нотную запись среди музыкантов, но его идея была слабо принята музыкантами. Он активно сотрудничал с «Энциклопедии», где черпал новые научно-технические знания, при этом считал резкий прогресс вредит обществу.


«Гравюра Жан Жак Руссо»

Жан Жак Руссо считал, что технический прогресс лишь увеличивает неравенство в обществе. Техника и наука будет помогать обществу, если сохраняться нравственные и благородные чувства к человеку и природе. Представители «прогрессивистов» жестоко критиковали за это Руссо, но лишь в XX веке стало ясно, что Жан Жак был абсолютно прав.

Одним из главных философских сочинений Жан Жака Руссо стал трактаты: «Рассуждения о происхождении и основаниях неравенства между людьми», «Рассуждения о науках и искусствах», «Об общественном договоре, или Принципы политического права». За эти работы многие современники его подвергали критикой, что ему пришлось скрываться в Швейцарии.

Жан Жак Руссо цивилизация — это последовательный путь к порабощению человека. Он считал, что частная собственность и стремление к ней приводит человека к дополнительному труду, который становиться рабским.

Жан Жак Руссо проницательно указывал на два главных порока цивилизации: создание все новых, необязательных для нормальной жизни потребностей и формирование искусственной личности, которая старается «казаться», а не «быть».

Имущественное неравенство и жажда обогатиться за счет других побуждает войны и раздоры в обществе.

Руссо считал наличие договора заключенного между государством и народом, который должен быть гарантом соблюдения справедливости. И если власть обходилась с народом без справедливости и не обеспечивало ему безопасность, то Руссо считал право народа свергнуть власть.

Все эти мысли Жан Жака Руссо о справедливости для народа стали вдохновением для революционеров Франции, а трактат «Общественный договор» стал любимой книгой Робеспьера.

 

  1. Люди и биографий — Гении
  2. Во второй половине XX века он стал эталоном научного гения. Это странно. Науки бывают разные; некоторые натуралисты совершили крупные открытия сразу в нескольких из них, создавали новые научные направления. А Эйнштейн был физиком и никакими другими областями знаний, например науками о…
  3. (1879-1953) С его именем связаны почти все величайшие свершения Советского Союза в XX веке. Они тем более впечатляющи, если учесть, что ко времени его правления страна пережила мировую войну и последующую разруху. А затем за 15 лет произошел невиданный в истории…

  Рейтинг — 7290, Статистика просмотров сегодня — 1

the100.ru

Жан-Жак Руссо, который мечтал об общем счастье


Взгляды Руссо сделали его кумиром всей Европы. Все, что он писал, немедленно издавали и переиздавали, переводили на все основные европейские языки. Его читали в Париже и Петербурге, в Лондоне и Мадриде, в Вене и американском Бостоне. Государственные деятели, ученые мужи, дамы высшего света — все искали знакомства с Жан-Жаком, а он пренебрежительно относился к своей всемирной славе.
Для него ни деньги, ни поместья с дворцами, ни дворянские титулы не имели никакого значения. Он жил в бедности, которой не замечал, и был погружен в невеселые мысли о том, что видел вокруг себя. Он бежал от общества и остаток своих дней провел как затворник. Он — убежденный демократ, пророк Великой французской революции. Разочарование стало его уделом.
Современную ему цивилизацию Руссо воспринимал как плод и источник неравенства. Человек, по мнению Руссо, по своей природе правильный, добрый и хороший, а портит его именно общество, социум действует на человека губительно. Руссо считал, что все зло проистекает из страстей и природы человечества, которые увеличивает и усиливает цивилизация с ее жаждой знаний. Лучше счастливое невежество, полагал Руссо.
Жан-Жак Руссо родился в семье небогатого часовщика Исаака Руссо. Семья принадлежала к гугенотам, которых выслали из Франции. В Швейцарии семейство Руссо оказалось в безопасности, и впоследствии Жан-Жак утверждал, что часовщик в Женеве — это прежде всего гражданин, а часовщик в Париже — это просто часовщик и не более того.
С самого начала судьба была немилостивой к Жан-Жаку. Его мать Сюзанна Бернар умерла от родовой горячки, и малыш, по существу, рос сиротой, без родительской ласки, предоставленный самому себе. Отец сбагрил мальчика своему дяде, а тот отправил его в деревню в пансион к пастору Ламберсье. Жизнь на природе пришлась по душе юному Руссо. Его радовали холмы и леса, цветы и свежий воздух. Живя затем в городах, Руссо вспоминал и вздыхал о том периоде жизни среди природы и неги. Но те времена были и периодом интенсивной учебы: классическая музыка, литература, поэзия, философия.
Еще один этап — мастерская гравера Дюкомена. Но нет, он не хочет быть просто ремесленником, Руссо мечтает о другой жизни и в 1728 году 16-летним покидает мастерскую, отправляется один, без поддержки и денег, в огромный, загадочный мир. Начинается новая, свободная, полная опасностей и риска неизвестности жизнь. У Руссо одно лишь оружие: способность располагать к себе людей, умение их убеждать, и эти качества он шлифует до блеска.
Осенью 1742 года в возрасте 30 лет Жан-Жак Руссо появляется в Париже, и все находят, что он умен и хорошо образован. К тому же красив и источает симпатию. И мало кто догадывается, что он прошел суровую школу бедности и унижения: служил лакеем, писцом, гувернером, учителем музыки. И наконец, приехал в Париж открывать врата великих возможностей. Два года Руссо был секретарем французского посольства в Венеции, обогатился еще одним опытом — снова Париж.
Во французской столице Руссо сблизился с Дидро. Общался на равных с блестяще образованными энциклопедистами, кстати, и с Вольтером. По народному выражению, Руссо университетов не кончал, но, будучи от природы любознательным и талантливым человеком, он как губка впитывал в себя знания. И стал оригинальным и многогранным мыслителем, философом, писателем, социологом, педагогом и психологом.
Творческое наследие Руссо довольно значительно. Сначала он писал статьи по музыке в редактируемой Дидро и Д’Аламбером энциклопедии, а затем перешел на философско-литературные сочинения, чем вызвал гнев французских католиков и швейцарских протестантов. Ему пришлось скрываться и от тех и от других, колеся по странам Европы. Но все скитания Руссо не затупили его перо. С каждым годом он писал все острее и ярче. Один из первых своих трактатов, «Рассуждения о науках и искусствах», Руссо написал в 38 лет. Затем последовало «Рассуждение о начале и основании неравенства между людьми». И наконец, в 1762 году увидел свет знаменитый трактат «Об общественном договоре».
Этот «Договор» Руссо начал знаменитыми словами: «Человек рожден свободным, между тем он всегда в оковах». И далее о том, что человек изначально добр, но при этом автор утверждает: «…я вижу на земле зло». Жан-Жак ратовал за республику и за демократические формы правления, всесильная королевская власть была ему ненавистна. Необходим, считал Руссо, общественный договор между властью и народом. Основной посыл автора: «Свобода не может существовать без равенства». И соответственно, необходимо уравнять имущественное неравенство, «сблизить крайние ступени», чтобы не было поляризации на богатых и бедных.
В «Общественном договоре» Руссо нарисовал картину идеального общества, максимально приближенного к природе. В нем суверенной свободой обладает не личность, а государство, возникшее на основе добровольного соглашения, договора, а люди пользуются свободой лишь как полноправные члены государства. И никаких при этом преимуществ — ни политических, ни имущественных. Власть, по мнению Руссо, должна действовать на основе веры в неотвратимость наказания порока и торжества добродетели. Функции религии — укреплять внутренний голос совести.
Оригинальны были педагогические воззрения Жан-Жака, высказанные им в книге о воспитании (1762). В ней Руссо настоятельно советовал изолировать маленьких детей от влияния общества с тем, чтобы развить заложенные природой задатки и индивидуальные склонности. То есть вырастить естественного человека, а не человека для общества (тем более тоталитарного, скажем мы). Любопытно, что сам знаток педагогики отказался воспитывать пятерых своих детей и отдал их в чужие руки, о чем, правда, впоследствии сожалел…
В 1766 году фаворит Екатерины II Григорий Орлов пригласил французского мыслителя поселиться в России, пытаясь прельстить его жизнью в сельском уединении, где отсутствует шум цивилизации. Руссо отклонил это предложение, возможно, потому, что скептически относился к Российской империи, считая ее ­чем-то вроде полудикой Персии.
Об историческом развитии России Руссо отметил, что «русские никогда не станут истинно цивилизованными, так как они подверглись цивилизации чересчур рано. Петр… хотел сначала создать из русских немцев, англичан, тогда как надо было начинать с того, чтобы создавать русских… Российская империя пожелает покорить Европу — и сама будет покорена. Татары, ее поданные или ее соседи, станут ее, как и нашими, повелителями».
Руссо был не только правдолюбцем истории, он не признавал никаких личных тайн и спокойно раскрыл подноготную своей личной жизни. Можно даже сказать так: он сознательно себя оклеветал в «Прогулках одинокого мечтателя». Основная мысль Руссо: все меняется вокруг нас, и мы сами постепенно меняемся, поэтому мысли о счастье — «всего лишь химеры».
Жан-Жак Руссо умер 2 июля 1778 года в чужом поместье под Парижем, на четвертый день после своего 66-летия. Смерть оборвала работу Руссо над последней книгой — «Прогулки одинокого мечтателя». В ней он признавался: « И вот я один на земле, без брата, без ближнего, без друга — без иного собеседника, кроме самого себя… Все кончено для меня на земле. Тут мне не могут причинить ни добра, ни зла. Мне не на что больше надеяться и нечего бояться в этом мире, и вот я спокоен в глубине пропасти, бедный смертный — обездоленный, но бесстрастный, как сам Б-г».
Отказавшись от карьеры при монархии Бурбонов и презрев богатство и роскошь, Жан-Жак Руссо умер в нищете и одиночестве. На его саркофаге высечены слова: «Здесь покоится человек природы и истины». Прошло три столетия, а тексты, написанные гусиным пером слабеющей рукой Руссо, живут и возбуждают тех жителей нашей планеты, которые тянутся к свободе, равенству и братству.
Юрий БЕЗЕЛЯНСКИЙ, Россия

www.alefmagazine.com

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *