«Щегол» Донны Тартт: всё, что вы хотели знать о романе
«Осторожно, смотрите, чтобы книга не упала вам на ногу», – шутят продавцы книжного магазина, передавая покупателю «Щегла» Донны Тартт. Самая нашумевшая книга 2014 года – это 830 страниц, Пулицеровская премия, вау-продажи и множество споров: всё-таки роман нудный или потрясающий? ReadRate подробно рассказывает о «Щегле». О чём он? Почему это шедевр? Стоит или не стоит читать, если до сих пор не приходилось?
Своего «Щегла» Донна Тартт писала 10 лет. А через год после публикации – в 2014-м – получила за него Пулицеровскую премию. Торопливого современного читателя не испугал даже внушительный объём произведения: американские, европейские и русские тиражи разлетались мгновенно. Книгу объявили событием десятилетия, а британский журнал Time включил Тартт в сотню самых влиятельных людей мира. Появилась информация, что Warner Brothers купила права на экранизацию романа.
О чём книга?
Книга Донны Тартт начинается с трагедии. В художественном музее, куда заскочили буквально на час тринадцатилетний Теодор Декер и его мать, происходит взрыв. Мама Тео погибает, а он чудом выбирается из-под развалин, по случайности прихватив с собой шедевр живописи – картину «Щегол» Фабрициуса, которая теперь для него – вечный источник тревоги, память о самом дорогом человеке и чистейший образец Прекрасного.
Из его задорного, неорганизованного детского мира, где самыми страшными были школьный директор да истеричный, заливающий разочарование спиртным отец, словно разом исчезают все краски. Уже не малыш, но ещё и не взрослый, Тео оказывается беззащитен перед надвинувшейся безысходностью. Отныне всякий раз, открывая глаза, он говорит себе: прежнего больше не будет. Маминых ласковых слов, лекций по истории искусств, которые она так любила в колледже, её рассказов о лошадях и детстве на ферме… Саму Одри Декер успокоил когда-то серебристый лунный круг, показанный отцом. «Помни, милая, он везде один и тот же. И если мы с тобой смотрим на него – значит, мы дома». Но это утешение, как и вся вселенная, для Тео умирает. Ведь его мама уже никогда не увидит луны.
«С трудом верилось, что мир рухнул, а кого-то ещё волнуют эти дурацкие занятия… с трудом верилось, что мир когда-то был не мёртв», – фраза, родившаяся при виде школьных объявлений, становится девизом юного Декера. Психологи дают такому состоянию имя – «клиника острого горя», – но помочь умирающему от тоски ребёнку они не в силах. Излечить способны лишь дружба, любовь и великое искусство…
Книга и картина
Название книги, данное в честь шедевра голландского живописца Фабрициуса (ученик Рембрандта, учитель Вермеера), предопределяет её основную идею. Это гимн неизбывной, щемящей тоске по совершенству. Свой главный вопрос Тартт задаёт устами одного из героев: «…Не в том ли смысл всех вещей – красивых вещей, чтоб служить проводниками какой-то высшей красоте?»
Жанр
Предыдущие романы Тартт «Тайная история» (The Secret History) и «Маленький друг» (The Little Friend) были скорее психологическими детективами. В «Щегле» же она будто свела воедино классику и постмодерн. Детективный сюжет с перестрелками, похищениями произведений искусства и приключениями, которым позавидовал бы Шерлок Холмс. Длинные, тягостные сцены наркотического дурмана и пьяных галлюцинаций. Повесть о первой любви. И, разумеется, классический европейский роман воспитания.
Это большая повесть о настоящем Учителе – творце, отце, волшебнике и спасителе. Реставратор мебели Хоби, у которого после долгих скитаний находит приют сирота Тео, говорит о своей мастерской по починке антиквариата как о «госпитале». Испытавшие прикосновения тысячи рук вещи для него живы. Более чем живы – они одушевлены. И отсутствием этой души отличается подделка от подлинника. Царящий в своём маленьком «кабинете» под лестницей, Хоби похож на добродушного Гефеста. Но если под молотом олимпийца рождалась главная красота его мира, то Хоби воссоздаёт её из обломков былого величия: куски «шератонов» и «хеплуайтов», безнадёжно испорченные, обретают в его руках вторую жизнь. Соединяются в новых произведениях… Добродушный, ласковый и на первый взгляд немного неловкий герой, утирающий лоб «внутренней стороной запястья, как это делают рабочие», становится для Тео лучшим психологом. А его дом – тем самым Местом, Куда Всегда Можно Прийти (должно быть, о таком и мечтали герои Достоевского). «Почти сам того не замечая, – пишет Теодор, – я мог иногда ускользнуть прямиком в 1850-е, где тикают часы и скрипят половицы, где на кухне стоят медные кастрюли и корзины с брюквой и луком, где пламя свечи клонит влево от сквозняка из приоткрытых окон, а занавеси на высоких окнах в гостиной трепещут и развеваются, будто подолы бальных платьев». Хоби возвращает душу изувеченной Красоте. И Красоту – изувеченным душам.
Образ друга-учителя (который в то же время и друг-искуситель) пропадёт к середине книги, чтобы триумфально возвратиться в конце.
Почему это шедевр?
Донна Тартт продолжает традицию Диккенса, привнося в «большой роман» современную иронию, насыщая его культурными реминисценциями и прямыми отсылками к разным произведениями искусства – от фотографий Мэтью Брэди до романов Достоевского.
Конечно, можно разглядеть в «Щегле» и слабые стороны. Многовато упрощений и перепевок оборота «соприкасаясь коленями». Карикатурно представлена «русская тема»: носителю нашего языка имя Витя уж никак не напомнит слово «вишня», а мысль, что в России «почти не достать» маршмеллоу, развеселит.
Несколько условен образ самого Тео – пожалуй, он слишком проницателен и энциклопедичен для 13-летнего подростка. Он с первого взгляда, брошенного на незнакомца, понимает, что тот страдает от недосыпа из-за новорождённого ребёнка, а при входе в новую для него комнату первым делом обращает внимание не на что-нибудь, а на корешки книг американских поэтов. Ему достаточно скользнуть по ним взглядом, чтобы определить – это первые издания. Словом, Тео из тех подростков, которые «на самом деле умнее, образованней, проницательней и тоньше всех окружающих взрослых». Такие «интеллектуалы-умницы» в последнее время стали клише в современной американской литературе.
Однако это роман не портит, а придаёт ему очарование. Даже плащ Бориса Павликовского – того самого многомерного друга – плащ, от которого веет «угрюмостью Восточного блока: едой по карточкам и советскими заводами, промышленными комплексами где-нибудь в Одессе или Львове», в контексте романа не оскорбляет, а скорее располагает. Дочитайте «Щегла» до конца – и через пелену наркотических кошмаров, отчаяния и страха вам откроется тёплая, всполохами прорывающаяся сквозь ужасы жизни Красота, по которой тоскует каждый.
readrate.com
«Щегол» Донна Тартт: рецензии и отзывы на книгу | ISBN 978-5-17-085448-6
Часто замечаю, что если спросить человека о его любимых книгах, он сначала назовет самые объемные из прочитанных.
Почему?
Стесняется тонких книг?
Или причина в том, что за большим объемом кроется больше истин? Сомнительно..
Или пока ее читаешь успеваешь сродниться с главным героем, становится близка его философия?
Не знаю, но в любом случае, с Щеглом у меня было НЕ так..
Это безусловно достойная книга, которая сочетает в себе очень много на первый взгляд противоречащих друг другу вещей: тонкости написания картин знаменитыми художниками, подробности о мире искусства, антиквариата и тут же наркотики, жопы, выпивка и блевота плавающая в грязном бассейне..
Что происходит??
Главный герой деградирует, превращаясь в того, кого сам презирал всю свою жизнь?
Я даже начала разочаровываться в книге — огромное количество подробностей про травку и другую дурь — будто Тартт писала пособие для начинающего наркомана
Меня б????е????с????и????л????а???? смущала тонна деталей, пояснений, (взять даже текст в скобках, которого у автора так много;)), складывалось впечатление будто Тартт боится что-то недорассказать, упустить важную деталь и от того углубляется в излишнее описание, диалоги и проволочки, которые ни к чему не ведут.
Да, безусловно, текст это скрасило, а вот общее впечатление портило..
Но!
Как и в начале книги, я заставила себя дочитать до той части в конце, где становится ясно, что время потрачено не зря!
Жаль, что произошло это почти в самом конце.
Финал книги не то чтобы отрезвил, он поставил все на место.
В конце я наконец-то поняла для чего было столько деталей, штрихов — картина довольно объемная, многогранная, провокационная, но все же ЦЕЛОСТНАЯ.
Страхи, меланхолия, поиски смысла, «иллюзия обладания», серость, боль и то, что «тревожность» — признак примитивной, духовно неразвитой личности» — это то, что в книге идеально.
Всем кто ищет смысл и хочет перестать делить все в жизни на чёрное и белое — прочесть советую, но будьте готовы к бесконечной рефлексии, наркоманской суицидальности и дебрям деталей.
www.labirint.ru
Донна Тартт — Щегол. Цитаты из книги. Часть 2. Отзывы. Биография.
«Источник великой печали, которую я только-только начинаю осознавать: нам не дано выбирать себе сердца. Мы не можем заставить себя хотеть того, что хорошо для нас, или того, что хорошо для других. Мы не выбираем того, какие мы.
Потому что разве не вдалбливают в нас постоянно, с самого детства, непреложную культурологическую банальность?.. Начиная с Уильяма Блейка и заканчивая леди Гагой, от Руссо до Руми, “Тоски”, “Мистера Роджерса” – одна и та же до странного неизменная сентенция, с которой согласен стар и млад: что делать, если сомневаешься? Как понять, что для тебя правильно? И любой психотерапевт, любой специалист по профориентации, любая диснеевская принцесса знает на это ответ: “Будь собой”. “Следуй зову сердца”.
Только вот, пожалуйста, пожалуйста, разъясните-ка мне вот что. А что, если у тебя такое сердце, которому нельзя доверять?.. Что, если сердце по каким-то своим непостижимым причинам заведет тебя – вполне умышленно, в облаке невыразимого сияния – подальше от здоровья, семейной жизни, прочных общественных связей и вялых общепринятых добродетелей прямиком в ослепительный жар погибели, саморазрушения, беды? Может, Китси права? Если само твое нутро поет, зазывает тебя прямиком в костер, то может, лучше отвернуться? Залепить уши воском? Не обращать внимания на изощренное счастье, которым заходится твое сердце? Послушно взять курс на нормальность, к восьмичасовому рабочему дню и регулярным медосмотрам, к прочным отношениям и стабильному продвижению по карьерной лестнице, к “Нью-Йорк Таймс” и воскресным обедам, все – с прицелом на то, что когда-нибудь ты вдруг станешь настоящим человеком? Или – как Борису – хохоча, отдаться полностью священному безумию, что выкликает твое имя?
Это не про то, что видят глаза, а про то, что видит сердце. Величие есть в мире, но то – не величие мира, величие, которое миру не постичь. Первый проблеск чистейшей инаковости, в присутствии которой ты весь расцветаешь, распускаешься, распускаешься.
Личность, которой тебе не надо. Сердце, против которого не пойдешь.»
«Этот малыш, сказал Борис, когда мы ехали в Антверпен. Ясно ведь, что художник его видел – он не из головы рисовал, понимаешь? Была там живая пичужка, прикованная к стене. Если б я его увидел среди десятка таких же птичек, я б его сразу угадал, легко.
И он прав. Я бы тоже его угадал. И если б я мог попасть в прошлое, то оборвал бы цепочку, и пускай бы картина так никогда и не была написана.
Только все гораздо сложнее. Как знать, зачем Фабрициус вообще нарисовал щегла? Крохотный, стоящий особняком шедевр, каких больше не было и не будет? Он был молод, он был знаменит. У него были могущественные покровители (к несчастью, ни единой картины, нарисованной для них, не сохранилось). Он видится кем-то вроде молодого Рембрандта: он завален грандиозными заказами, его студия ломится от драгоценностей, алебард, кубков, мехов, леопардовых шкур и фальшивой брони, от мощи и тоскливости земных вещей. И с чего вдруг такой сюжет? Маленькая комнатная птичка? Выбор совсем не характерный для его времени, для его эпохи, когда животных чаще всего изображали мертвыми – на роскошных охотничьих натюрмортах навалены горами обмякшие тушки кроликов, рыба, фазаны, которых потом подадут к столу. И отчего так мне важно, что стена на картине пустая – ни гобеленов, ни охотничьих рожков, никаких тебе декораций – и что он так старательно, так выпукло вывел в углу свое имя и дату, не знал же он (или знал?), что 1654 – это не только год, в который он написал эту картину, но и год его смерти? Веет от этого каким-то холодком дурного предчувствия, будто бы он знал, что эта его маленькая загадочная картинка войдет в то небольшое число работ, что переживут его.»
Почему «Почему он не нарисовал что-то более типичное? Не море, не пейзаж, не пьянчужек в таверне – сценку из жизни бедноты, не охапку, черт подери, тюльпанов, а этого маленького, одинокого пленника? Прикованного к насесту. Как знать, что пытался донести до нас Фабрициус, выбрав такого крохотного героя для своей картины? Вот так представив этого крохотного героя нам? И если правду говорят, что каждая великая картина – на самом деле автопортрет, что же тогда нам Фабрициус рассказывает о себе? Художник, пред чьим талантом преклонялись величайшие художники его времени, который умер таким молодым, так давно и о ком мы почти ничего не знаем? Говоря о себе как о художнике, на подробности он не скупится. Его линии говорят за него. Жилистые крылышки, процарапанные бороздки на перьях. Видишь скорость его кисти, твердость руки, плотные шлепки краски. И тут же, рядом с размашистыми, густыми мазками – полупрозрачные участки, выполненные с такой любовью, что в самом контрасте таится нежность и как будто бы даже улыбка, под волосками его кисти виднеется прослойка краски; он хочет, чтоб и мы коснулись пушка у него на груди, ощутили мягкость, рельефность пера, хрупкость коготков, которые он сомкнул вокруг медной жердочки.
Но что эта картина рассказывает о самом Фабрициусе? Ни слова о том, каким он был семьянином, кого любил и во что верил, ничего о его гражданских или карьерных устремлениях, о том, преклонялся ли он перед властью и богатством. Тут только биение крошечного сердечка и одиночество, залитая солнцем стена и чувство безвыходности. Время, которое не движется, время, которое нельзя назвать временем. И в самой сердцевинке света застрял, замер маленький пленник. Помнится, я что-то читал про Сарджента, про то, как, рисуя портреты, Сарджент вечно выглядывал в натурщике животное (едва узнав об этом, я стал подмечать эту черту во всех его работах: удлиненные лисьи мордочки и заостренные уши сарджентовских богатых наследниц, кроличьи зубы мыслителей, львиные гривы крупных промышленников, круглые совиные лица детей). И так легко на этом бравом портретике разглядеть в щегле – человека. Гордого, уязвимого. Один пленник смотрит на другого.
Но кто теперь скажет, каковы были намерения Фабрициуса? Сохранилось так мало его работ, что даже догадки строить не очень получается. На нас смотрит птица. Не очеловеченная, не приукрашенная птица. Самая настоящая птица. Наблюдательная, смирившаяся со своей участью. Нет тут ни морали, ни сюжета. Не будет никаких выводов. Одна только пропасть, две пропасти: между художником и прикованной птицей, между его изображением птицы и тем, как спустя много столетий мы ее видим.»
«И как бы ни хотел я верить в то, что за иллюзиями кроется истина, я в конце концов понял, что за иллюзиями никакой истины нет. Потому что между “реальностью” с одной стороны и точкой, в которой реальность и разум сходятся, существует некая промежуточная зона, переливчатый край, где оживает красота, где две совершенно разные поверхности сливаются, отлавливаются и дарят нам то, чего не может нам дать жизнь: в этом самом пространстве и существует все искусство, все волшебство. И – готов поспорить, что и вся любовь.»
«И точно так же, как музыка – это межнотное пространство, так же как звезды прекрасны благодаря расстояниям между ним, так же как солнце под определенным углом бьет лучом в каплю дождя и отбрасывает в небо призму света – так же пространство, в котором существую я, где я хотел бы и дальше остаться, находится ровно в той срединной зоне, где отчаяние схлестывается с чистейшей инаковостью и рождается нечто возвышенное.»
«И, кажется, мой несуществующий читатель, я хочу сказать тебе что-то очень серьезное, очень настоятельное, и чувствую, что должен сказать это таким настоятельным тоном, как будто мы с тобой находимся в одной комнате. Мне нужно сказать, что жизнь – какой бы она ни была – коротка. Что судьба жестока, но, может быть, не слепа. Что Природа (в смысле – Смерть) всегда побеждает, но это не значит, что нам следует склоняться и пресмыкаться перед ней. И что, даже если нам здесь не всегда так уж весело, все равно стоит окунуться поглубже, отыскать брод, переплыть эту сточную канаву, с открытыми глазами, с открытым сердцем. И в разгар нашего умирания, когда мы проклевываемся из почвы и в этой же почве бесславно исчезаем, какой же это почет, какой триумф – любить то, над чем Смерть не властна. Не только катастрофы и забвение следовали за этой картиной сквозь века – но и любовь. И пока она бессмертна (а она бессмертна), есть и во мне крохотная, яркая частица этого бессмертия. Она есть, она будет. И я прибавляю свою любовь к истории людей, которые тоже любили красивые вещи, выглядывали их везде, вытаскивали из огня, искали их, когда они пропадали, пытались сохранить их и спасти, передавая буквально из рук в руки, звучно выкликая промеж осколков времени следующее поколение тех, кто будет любить их, и тех, кто придет за ними.»
ДОННА ТАРТТ. ЩЕГОЛ. ОТЗЫВЫ.
Таких книг, как “Щегол», за десять лет появляется штук пять, не больше. Она написана и с умом, и с душой. Донна Тартт представила публике блистательный роман.
СТИВЕН КИНГ
Освободите на полке с книгами о любимых картинах место для шедевра Донны Тартт о крохотном шедевре Карела Фабрициуса.
The Washington Post
В случае “Щегла» речь идет не просто о воскрешении сюжетного романа, но об одной из его когда-то популярных форм: это так называемый воспитательный роман, вернее, его сплав с авантюрным.
АЛЕКСЕЙ ЦВЕТКОВ
Американская писательница Донна Тартт – автор вполне успешных интеллектуальных романов «Тайная история» (1992) и «Маленький друг» (2002). Но успех третьего, «Щегла», превзошел все ожидания: книга получила престижную Пулитцеровскую премию и вышла тиражом более 1,5 млн экземпляров.
Насладиться долгим чтением. 13-летний Тео Декер забежал вместе с мамой в нью-йоркский Метрополитен-музей – спрятаться от внезапного ливня. За минуты, проведенные здесь, Тео успел полюбоваться картиной голландского художника XVII века Карела Фабрициуса «Щегол», разглядеть элегантного старичка с рыжеволосой девочкой и оглохнуть от страшного взрыва – в музее теракт. Тео получает странный наказ от старичка, а вскоре узнает о гибели мамы. С этого порога он ныряет в поток страданий и приключений, которые занимают 832 страницы. Обнаружив себя уже в эпилоге, не удивляйтесь: вы в одной компании с миллионами читателей, которые также не смогли не дочитать эту книгу, полную невероятных событий и встреч.
Пожить в страшной сказке. Придумав взрыв, которого никогда не было, Тартт сознательно проламывает стену реальности и погружает нас в фантастическое пространство. Тео живет в мире, населенном экзотическими персонажами и диковинными вещами – так разноцветно и ярко бывает только в сказке или в детстве. Эта умная и ослепительно красивая сказка для взрослых сочетает аромат сентиментального романа в духе Диккенса, загадочность интеллектуального детектива от Несбе и энергию современного сериала. Сюжетные линии соединены здесь с ювелирной тонкостью, а персонажи живые. Но, увлекая читателя, автор не скрывает намерения поговорить всерьез – об искусстве, о его смысле для живущих на земле.
Подумать о прекрасном. Увлекательность «Щегла» не заслоняет итога, к которому приходит в финале повзрослевший Тео. Искусство дарит возможность общаться «сквозь века». После прожитых вместе с героем четырнадцати лет это не звучит умозрительно – наоборот, кажется, так и есть: «красоту надо спасать из огня и хранить, чтобы наш разговор друг с другом никогда не прервался».
Биография Донны Тартт
Донна Тартт родилась в небольшом городке Гринвуд, расположенном в восточной части штата Миссисипи. Как и большинство детей, будучи пяти лет от роду, написала первое стихотворение. Талант дал о себе знать, когда Донна Тартт поступила в Университет Миссисипи. Свидетельством тому служит отклик преподавателя по писательскому мастерству, который однажды сказал: «Меня зовут Уилли Моррис, и я считаю, что Вы — гений».
Следуя рекомендациям своих преподавателей, Донна перевелась в вермонтский колледж Беннингтон и начала учиться на филологическом факультете по специализации «классическая литература». Благоприятная университетская среда способствовала тому, что уже на втором курсе Беннингтона Донна начала писать первый из троих романов – «Тайная история». Исследование классической литературы в университете повлияло на сюжет данного произведения, поскольку литературно-художественное наследие античной эпохи (которое Тартт изучала в это время) имеет непосредственное отношение ко всем событиям книги. Возможно, оно даже повлияло неким образом на отношения между главными героями и стало причиной трагедии. Главные персонажи романа, студенты, изучают античные языки, культуру и философию, что отстраняет их от других студентов и значительно влияет на их мироощущение. В какой-то момент герои решают воссоздать античную мистерию, что и становится завязкой последующих событий.
Роман «Щегол» тоже наполнен искусством. Оно буквально сваливается на голову главному герою книги, Тео Деккеру, который во время теракта в музее забирает из него маленькую, но очень ценную картину, которая станет его утешением и проклятием на протяжении всего романа. Это внушительных размеров (800 страниц) роман-воспитание, который в 2014 году получил Пулитцеровскую премию. «Щегла часто сравнивают с романами Диккенса, однако в романах Тартт можно проследить влияние не только этого писателя. Главным структурным элементом романа являются оппозиции, которые влияют на формирование характера главного героя. Среди элементов, которые противопоставляются в тексте, важную роль играют города, в которых живет Тео, Нью-Йорк и Лас-Вегас.
Издательство АСТ, 2015
«Щегол» (англ. The Goldfinch) — третий роман американской писательницы Донны Тартт, опубликованный в 2013 году. Лауреат многочисленных литературных наград, в том числе Пулитцеровской премии за художественную книгу 2014 года.
Помимо Пулитцеровской премии за художественную книгу (2014), роман также удостоился Итальянской литературной премии для иностранных писателей — Премия Малапарте (2014) и Медали Эндрю Карнеги за лучшую художественную книгу опубликованную в США (2014).
«Щегол» был назван Лучшей книгой 2013 года по версии сайта Amazon.
Роман назван в честь картины известного голландского художника Карела Фабрициуса «Щегол» (1654), которая играет важную роль в судьбе главного героя книги.
Права на экранизацию романа выкуплены студией Warner Bros. Сценаристом назначен Питер Строхан (Peter Straughan), работавший над фильмами «Безумный спецназ» (2009), «Шпион, выйди вон!» (2011), «Фрэнк» (2013).
Зарубежные и российские критики единодушно положительно приняли роман. Так, российский кинокритик и журналист Антон Долин пишет:
«В этой книге столько красоты и тайны, столько пронзительного и смешного, парадоксального и первооткрывательского, но при этом уютно-классического, что у меня перехватило дух и до сих пор не отпускает».
Рецензент «Афиши» Варвара Бабицкая находит в романе Тартт отсылки к Рэю Брэдбери и Чарльзу Диккенсу, а также отмечает:
«Искусство было придумано как психотерапия, предлагая читателю катарсис, и Тартт возвращает роману эту непосредственную, простую, утешительную функцию: и прямо, в виде проповеди на последней странице, и косвенно — самой протяженностью своей книги во времени.
Стивен Кинг также выразил восхищение романом, добавив: «Таких книг, как „Щегол“, за десять лет появляется штук пять, не больше. Она написана и с умом, и с душой. Донна Тартт представила публике блистательный роман».
anchiktigra.livejournal.com
Мария Степанова о романе Донны Тартт «Щегол»
Одно из самых ожидаемых событий ярмарки non/fiction — русский перевод романа Донны Тартт «Щегол», который англоязычная критика уже причислила к собранию «великих американских романов». О том, насколько этот роман американский и в какой степени великий, — Мария Степанова.
1.
Что уж там, эта книга мне очень нравится, так нравится, что два дня назад я открыла русскую версию где-то на первых страницах — хотела сверить цитату — и опять проехала, как по водной трубе, по всем предусмотренным сюжетным коленам и поворотам, до самого конца, до Рождества в амстердамском гостиничном номере, и чуть дальше, и там уж счастливо выдохнула, все кончилось, как надо, как я помню, все на месте.
Есть тип читателей, который больше всего в книгах любит тот, по понятным причинам недлинный, отрезок, когда порядок вещей еще не нарушен — пока не началось. Там, где все хорошо, война не объявлена, мать жива, семья не разорилась, то, что составляет суть книги, еще не начало происходить: жизнь еще не разрушена законами сюжетостроения. Анна Каренина, скажем, только едет в поезде, поправляет красный мешочек, читает английский роман, где «все хотелось делать самой», поправлять подушку больному, скакать за волками, удивляя охотников своею смелостию: жить. И эта острая, предначальная радужность (как у рая, который неминуемо потеряешь) заставляет и с половины книги оборачиваться на ее первые страницы. Там лучше всего, все заряжено будущим волшебством, но еще не скатилось в определенность, где из всех возможностей уже выбрана одна — всего-то навсего сюжет великого романа.
Этот участок незамутненного мира в «Щегле» у Донны Тартт совсем коротенький, его едва успеваешь пробежать, чтобы провалиться в сюжет, уже обещанный всеми обложками и рецензентами (в-результате-взрыва-в-музее-мальчик-теряет-мать-и-ворует-великое-полотно). Там все начинается с пасмурного утра, проблемы в школе, надо идти разбираться, пробки, дождь, какие-то разговоры, материнский белый тренч; и вспоминается потом на всем протяжении книги как ее полдневный час, слепящий краешек ненарушимого блага.
Дальше, если пунктиром, произойдет все обещанное и много еще чего: несколько авантюрных романов, скрученных в один жгут (русская мафия, торговля краденым, торговля поддельным антиквариатом, игорный бизнес), детская любовь, растянутая на долгие года, детская дружба, выпрыгнувшая из забытья, как чертик из табакерки, две собаки и один нарисованный щегол. Все это похоже на бестселлер из списка «Best books of the year» (а «Щегол» им и является), так что кажется непонятным, зачем о нем разговаривать-то, прочти, получи свою нехитрую радость и тянись за следующим.
Тем не менее по его поводу говорят — в основном что-то полуслучайное от спешки и восторга, как впопыхах написанная аннотация. Например, что наконец-то явился великий американский роман, так долго не было — и вот он. (В последний раз, кажется, в этой оркестровке давали «Поправки» Франзена, и тут уж не было никаких разночтений: большой, американский, говорящий о современности, поднимающий острые-вопросы, дающий-трудные-unsettling-ответы.) «Щегол», большой, восьмисотстраничный — что делает обжигающе приятным чтение этой книги вживую, с бумаги, когда чуешь под пальцами толщу оставшихся страниц и знаешь, что еще надолго хватит — как бы и предназначен для того, чтобы соответствовать любым ожиданиям, не отказываясь ни от одного прочтения. Но вот разного рода актуальность там вызывающе, демонстративно отставлена в сторону — и даже взрыв в музее, с которого начинается длинная волна событий, никак не зарифмован с 11 сентября, где-то в тексте упомянули — и будет. Между тем свой великий американский роман южанка Тартт уже написала, и тогда он мало кому понравился. Это был «Маленький друг», история, по поводу которой тогда к месту и не к месту поминали Гека Финна и Глазастика Финч — так же, как теперь настойчиво отсылают к Диккенсу.
2.
Этот способ чтения не хуже любого другого. Род письма, выбранный Тартт, подразумевает молчаливое присутствие двух или трех образцов, живущих, как лары с пенатами, в красном углу ее повествования. Время от времени она приносит им жертвы — несколько хлебных крошек, каплю вина, беглое, с улыбкой, упоминание или полунамек. Но выходить из угла им не положено, они не отгадка и не ключ к отгадке. Больше всего их участие похоже на ненавязчивый инстаграмовский фильтр, исподтишка обозначающий возможность иного смысла. В «Щегле» действительно не без Диккенса — и дело далеко не ограничивается «Большими надеждами», о которых принято вспоминать по его поводу. Тут и Оливер Твист, и Дэвид Копперфильд, и вся армия широкосердечных стариков с рождественскими огнями, темными домами, полными неожиданных вещей, и властью прямого, решительного добра. Все это здесь, на мотив «забыть ли старую любовь и дружбу прежних дней»: осиротевшего мальчика увозят неизвестно куда, постаревшая леди сидит в опустевшем богатом доме, друг-враг появляется и исчезает, злодеи злодействуют. Но все это — скорее акварельный фон, способ подкрасить пространство между координатными осями, которые как раз прочерчены с крайней четкостью, так, чтобы никак нельзя было ошибиться и не понять, что имеется в виду. А произошло, кажется, вот что: американка Тартт заказала себе написать большой английский роман, и у нее получилось.
(Думаю в скобках, видно ли это в переводе Анастасии Завозовой — который очень хорош, но при этом неуловимо стилизован как раз под американский роман, под подростковую скороговорку Холдена Колфилда в переводе Райт-Ковалевой?)
Английский роман. Тут мне хочется себя правильно понять, потому что соответствующие страницы «Щегла» из лучшего, что написано о Нью-Йорке — и влипают в память со влажной яркостью переводной картинки, со всей доступной топографической точностью, с определенной скамейкой в Центральном парке, тем самым входом в музей Метрополитен, с Match 65 и бог весть какими еще кафе и перекрестками. И Техас, который у нее состоит в основном из остервенелого неба и пустых домов на краю света, и бесконечное путешествие на автобусе с собакой в картонной коробке — все это самая американская америка, проверяемая на зуб и цвет. Предметный ряд, казалось бы, должен определять дух и тип письма — и тем не менее Тартт написала книгу, которая имеет в виду другой, двоюродный образец: английскую прозу, что на поверку оборачивается лучшим достижением цивилизации, великими книгами о юношестве и для юношества.
Здесь, совсем рядом, и другие книги этого ряда — Стивенсон, еще один из авторов-талисманов Тартт, с «Похищенным», о котором будет вспоминать герой «Щегла» по собственному поводу. Тут же киплинговский «Ким» с его школой плутовства и наблюдательности, еще одна история о детстве, предоставленном самому себе. Спектр предельно широк, но Тартт умудряется покрасить повествование во все цвета этой размытой радуги, так что плутовской роман с забавными негодяями бесшовно переходит в классическую школьную историю, а оттуда — в какие-то еще темные комнаты, «ring the green bell».
Все это должно что-то значить, и значит, видимо, вот что: сходство, о котором идет речь, не семейное, а видовое — и автор отсылает читателя не к Диккенсу со Стивенсоном, а к полке, на которой они стоят, к романам с чудесами, страшными приключениями и непременным хорошим концом, названий которых мы и знать-то не обязаны, до такой степени они растворены в нашей крови. Это книги, некогда сосланные в детскую: книги, чей побочный эффект (воспитывать и занимать, утешать и возвышать) представляется слишком утилитарным для высокой словесности.
Я-то глубоко уверена, что все лучшие книги этого мира рано или поздно (и скорей рано, чем поздно) осядут в детской, выполняя тем самым что-то вроде задания — следуя тайному предназначению. То ли потому, что определенный тип огранки делает видимыми вещи, о которых как бы неловко говорить слишком вслух и слишком прямо: добро и зло, честь и бесчестье, истину и красоту. Загадочным образом они возникают там, где нету места прагматике: нравоучению и даже просто учению. Речь там идет скорее о различении добра и зла, от которого не получается уклониться.
Тартт, если подумать, отродясь писала в этом жанре. Ее сюжеты всегда имеют дело с неизбежностью зла, с его склонностью разверзаться под самой надежной половицей. Так что они поневоле закручиваются (как смерч или водоворот) вокруг насилия и смерти, приобретая обманчивую форму криминального романа: читателей «Маленького друга» очень расстраивало, что в книге об убийстве нет внятной концовки-с-разъяснением. Для того, чтобы отражать происходящее, не теряя льдистой ясности, с которой только Тартт и пишет, нужен особый тип оптического устройства, исключающий любые искажения, передающий сигналы точного времени. В системе Донны Тартт это ребенок или полуребенок. Он и магнит, притягивающий силу судьбы, и отражатель, лишенный взрослой (модернистской, скажу я осторожно) чувствительности, склонной нарушать пропорции и злоупотреблять крупными планами. Гарриет в «Маленьком друге» двенадцать, Тео Декеру в начале «Щегла» тринадцать, студенты из «Тайной истории» постарше, но над первой частью романа еще стоит хрустальный питерпеновский воздух Неверленда — места, куда дети сбежали от родителей, чтобы жить, как нравится самим.
Отсутствие родителей, их равнодушие, предательство, смерть — еще одно обязательное условие прозы Тартт, без него действию не начаться (воронке не закрутиться). Но на полке, о которой мы говорим, по-другому и не бывает. Гибель родителей, то, что она возможна, — что-то вроде общего места детского мира, занавес, который поднимается над каждой новой сценой в сотнях сказок, десятках мультиков, в «Золушке», «Бэмби», «Короле-льве». На место в этой системе координат, кажется, и рассчитывает «Щегол» — и намекает на это всеми возможными способами, жмет на все педали. Чтобы мы не ошиблись, Тартт дает в своей книге место еще одной истории английского мальчика без мамы. Русский дружок мальчика Тео Boris дает ему кличку, которая остается, что-то вроде второй фамилии: Поттер.
3.
Интересно подумать, какие книги этого рода существуют в русском языке — и первыми приходят на ум пушкинская «Капитанская дочка» и набоковский «Подвиг», англофильский роман, написанный на кириллице. Дальше по ходу ХХ века начинаешь буксовать, шарить в памяти, пока не оказывается, что между детской литературой прямого действия и взрослой, сложной и непрямой, возникает что-то вроде зияния, провала — место пусто. Где-то здесь должен бы быть ответ на то, почему «Щегол», написанный по-английски, так хочется читать и перечитывать, как свое (и почему так тоскливо и стыдно бывает читать вещь, которая называется современным русским романом, слепой и глухой внутриутробный текст, давно не вызывающий тоски по чужой, живой, желанной жизни). Тот тип письма эмигрировал, переехал, сменил прописку. Но как хорошо он отзывается здесь; непреднамеренно, но каким счастливым звоном — Кити, Китси, бархатка была прелесть, розовое платье, розовое пальто, мамины сережки на ресторанной салфетке. Словно «Щегол» и есть то, что читала Каренина в купе — что она читала бы сейчас, и ей хотелось бы быть всеми, о ком там говорится, поочередно.
Кстати, к «русскому» (русско-украинско-польскому) слою в «Щегле» почему-то принято придираться — несправедливо, на мой взгляд; все otvali и ischezni стоят там на местах и делают что положено, разве что сомнительный mazhor значит там что-то вроде komandir. Но это можно пережить в романе, который и сам что-то вроде непрямого перевода с английского на английский, с языка современности на язык нерасщепленного мира.
С этой точки литературный проект Тартт кажется особенно отчетливым. Она написала антимодернистский (или вернее домодернистский, в тексте нету и тени реваншистского задора) роман — как если бы связность мира не была нарушена, как если бы от Стивенсона до Боланьо вела одна прямая, как будто не было ни «Улисса», ни всего, что за ним последовало, на бумаге и не на бумаге. Если бы речь шла о литературе массового образца — о жанровой литературе, к которой я отношусь с глубокой нежностью, или о индустриальной беллетристике, которая словно и не подозревает о том, что случилось в последние сто лет с романом и человеком, можно было бы предположить, что автор не ведает, что творит. Случай Тартт обратный, она слишком хорошо знает, что делает, и ее попытка отменить двадцатый век и написать великий роман девятнадцатого на материале двадцать первого (так, словно между нею и Диккенсом не больше, чем чайный стол, а историю литературы можно сменить, как скатерть) — не что иное, как протестная акция.
Тут надо оговориться: никакого викторианства, никакого стилизаторства (ни сорокинского, ни «реконструкторского», ни языкового, ни метафизического) в этом романе нет — нет и никакой архаики; вся наличная современность подставлена книге, как зеркало. То, что делает «Щегла» таким вопиюще, упоительно другим — ощущение непрерывности, исходящее от каждой страницы с ее смертями, обидами, страхами, с ее цветными картинками. Эта не оглядывающаяся, как Орфей, связность повествования имеет в виду связность другого рода: имеющую отношение к жизни даже в большей степени, чем к искусству. Книга Тартт написана так, словно все длится и ничего не кончается; словно все живы и будут живы; словно нет дистанции между позавчера и сегодня. Словно чиппендейловский стул может быть сделан здесь и сейчас.
Но может ли.
Это, кажется, главный вопрос книги, ее подземный сюжет. В антикварной лавке Хоби, друга и воспитателя героя, есть странные предметы, которые он называет подменышами. Это существа двойной природы — как теперь сказали бы, гибриды — частью старинные, частью современные, сделанные только что; это кресла, столы, козетки, у которых родные только ножка или две, лишь дверца шкафа или деталь узора. Все остальное сделано вот только что, и все-таки подменыши живее всех живых, не хуже, если не лучше, музейной мебели, стоящей рядом. Какова дистанция между подлинником и подделкой? старым и новым? настоящим и ненастоящим? Картинка со щеглом в детской хрестоматии, репродукция на давно разрушенной стене, оригинал в музейном зале — есть ли между ними разница? И есть ли копии, которые не были бы оригиналом?
В «Щегле» Донна Тартт исходит из убеждения, что подделок не бывает, и доказывает это, как теорему. Это, пожалуй, самое прямое высказывание о своем деле и его основаниях — высказывание на восемьсот романных страниц, подменыш, который смог дорасти до оригинала — в конце книги переходит в прямую речь, своего рода проповедь или объяснительную записку о том, что автор хотел сделать с этим фантом.
Но меньше всего «Щегол» похож на иллюстрацию к заранее заготовленному тезису или на инсталляцию «Дискуссия о методе». Текст Тартт куда избыточней, чем это нужно для современного романа, устроенного, как заводная игрушка на три оборота, где любая деталь что-то иллюстрирует или с чем-то старательно закольцована. А тут и не втиснуть в переплет всего лишнего, то есть необходимого: цыгановатую девочку в инвалидном кресле на ступеньках дорогого отеля, и утопленника Энди, и его безумного отца, и зеленую ящерицу, и польскую колыбельную. В этом и состоит миссия Тартт, ее спасательная операция.
«Потертые деревянные звери (слоны, тигры, быки, зебры,все на свете — до пары крошечных мышек) терпеливо стояли в очереди на посадку.
— Это ее? — спросил я, зачарованно помолчав — животные были выставлены с такой любовью (большие кошки подчеркнуто не смотрят друг на друга, павлин отвернулся от павы, чтобы полюбоваться своим отражением в тостере), что я мог себе представить, как она часами их расставляет, чтобы все было именно так, как надо».
4.
И в этой книге, да, много сентиментального — как могут быть сентиментальными рифмы (если понимать их по-набоковски, как разметку внутреннего родства) — и ощутимая подкладка доброты, твердое знание, что тебя здесь не обманут и не оскорбят. Эта непреднамеренная старозаветная добротность, эта ветхая формула, тоже набоковская — красота плюс жалость, никак иначе — действительно выпали из обихода, как представление о том, что картина это окно, а роман — пустой объем, который надо заполнить звуками и смятеньем.
Это удивительная задача. Больше всего происходящее похоже на фантомные боли — боли, возникающие после паралича или ампутации. Роман, начисто утраченный, демонтированный, преодоленный, вывернутый наизнанку с его неправдоподобными Петрами Ивановичами, перелицованный под нон-фикшн, вытесненный сериалами, лишенный всяческих прав, начинает вдруг чувствовать и чувствоваться, как ни в чем не бывало. У меня это вызывает неподдельное счастье — возможно, фантомное счастье-подменыш. Если верить Тартт, разницы все равно никакой.
www.corpus.ru
Щегол. Донна Тартт — «За что дают Пулитцеровскую премию по роману «Щегол» Донны Тартт мне так, увы, и не удалось понять…»
Здравствуйте!
Сегодня хочу рассказать про роман «Щегол» Донны Тартт, который пару лет назад (вернее уже три года) взорвал мир, а именно, те, кто читают, следят и интересуются современными новинками явно про него хоть разочек, но что-то слышали.
Именно тогда, пару лет назад, я сделала для себя отметку, что стоит прочитать данную книгу. И только через три года я дошла до нее. Время шло, обычно я забываю про многие книги, список для ближайшего прочтения у меня огромный. Но я редко забываю произведения, чаще просто возвращаюсь к ним через какое-то время.
Для Щегла, с его 800 страницами «современной классики» я выделила отдельное время. Пару месяцев я ничего не читала, мой мозг был готов, он очень хотел хорошую литературу, хороший слог, философию, эмоций, красок, мира искусства. А получил то, что я не смогла поверить героям.
Я не смогла проникнуться маленьким мальчиком, который пережил огромную трагедию его жизни и, которая поменяла ее полностью. Картина для него стала личным проклятьем, чемоданом без ручки, ночным кошмаром и чудом, когда он держал ее в руках, рассматривал аккуратные мазки художника и смотрел на эту милую птичку.
Честно признаюсь, в некоторые моменты у меня даже было несказанное отвращение к герою, к тексту, к ситуации и к тому, как это все описано. Описано плоско- как в школьных сочинениях — имя героя, цвет его волос и глаз, еще пара внешних факторов и все, вот он- герой, любите, переживайте и сочувствуйте ему!
Так Тартт описывает всех героев, у них совершенно нет глубины, характера. Еще один занимательный факт- роман описывает жизнь Тео в периоде 10-15 лет, но герой (как и его окружение) не меняется. Не бывает такого в жизни, к тому же такой сложной, которую описывает Тартт в романе. Она давит на мозоли, намекая на обреченность маленького мальчика и тут же не показывает, как это отражается на герое.
Везде какие-то потуги, которые в итоге не заканчиваются ничем толковым. Множество изменений, динамичный сюжет (и первая половина книги мне действительно именно из-за него и понравилась, были недочеты, но читать было интересно и довольно занимательно).
Герои изначально у нее как были, такими и остались через 10 лет. Как говорили- так и говорят. Как себя вели- так и ведут. Довольно плоское восприятие и, мягко говоря, я не понимаю, о чем можно было писать 10 лет и за что получать премию? Я далека от мира современных наград, но замечаю, что порой сейчас мое мнение не совпадает с ними от слова совсем.
Беда данного романа заключается в том, что все стоит на дешевых постулатах, которые давят на жалость, но именно ее и не продавливают, т.к. лично у меня не было жалости к персонажам, которые купались в алкоголе, наркотиках и воровстве.
Я понимаю, что это самый просто путь для автора сделать драйв в сюжете, но и самый примитивный (как и вся вторая половина текста, настолько примитивна, что попытки автора рассказать про антикварный мир Нью-Йорка, подделки высшего уровня, подмену чувств и эмоций- не завершился успешно, если учесть, что книга сдобрена и изрядно приправлена матом.)
Ну, зачем мат-то? Других слов нету? Настолько бедный язык, настолько деревенское воспитание, чтобы не выразить свои эмоции и мысли другими словами? Хотя, в общем-то читать ее приятно, в тексте я спотыкалась только на мате.
Данный роман называют культурным наследием, можете назвать меня занудой, но о какой культуре идет речь, когда текст сдобрен матом?
Так же данное произведение не несет в себе никакой философии, интриги, морали. Местами произведение довольно затянуто, что пару страниц, к своему стыду я просто перелистывала, они были пресные, пустые , не несли никакого смысла. Читать одно и тоже немного разным языком рассказанное я считаю пустой тратой времени.
Сюжет, в общем-то, мне понравился. Он неплох, чтобы убить время (за 800 страниц, поверьте, Вы сможете это сделать на высшем уровне, времени точно не останется), но для великих дел, для обогащения языка, морали, для изменения собственных взглядов, увы, стоить взять другое произведение.
Я очень сильно искушена книгами. Последние пару лет я довольно много и плотно читаю. Читаю как классику, так и современные вещи. Большинство читаю по отзывам и изредка сама делюсь мнением, либо на что-то хорошее, как данная книга, которая искренне меня потрясла, либо на что-то сильно разрекламированное, которое прошло мимо меня. Как данная книга.
Сюда же я смело могу отправить и «Щегла». Все так ладно и складно начиналось, а в итоге получилась каша, с намеками на философские взгляды и современную классику.
Если бы про данную книгу так не говорили, то отзыв я бы писала не в таком дурном тоне. Потому как я понимаю, что книги бывают разные и Федора Михайловича никогда не стоит сравнивать с журналом космополитен. Они для разного времени, но имеют место быть для разных периодов жизни.
irecommend.ru
«Щегол» Донны Тартт – Архив
Канун Нового года, Амстердам, в фешенебельной гостинице сидит, боясь высунуть нос на улицу, молодой американец Теодор Декер. Он простужен, ему плохо, каждое утро он нервно просматривает голландские газеты, пытаясь разобрать на незнакомом языке колонку уголовной хроники.
14 лет назад Тео жил в Нью-Йорке с мамой. Отец, несостоявшийся актер, выпивал, грустил, а потом просто бесследно исчез, но их обоих это вполне устраивало. Однажды весенним утром мать вызвали в школу, у них была пара свободных часов, пошел дождь, и они зашли на выставку европейских старых мастеров. В музее прогремел взрыв. Тео пришел в себя возле незнакомого скрюченного старика, который, прежде чем умереть, дал ему кольцо, упомянул некую фирму и убедил вынести из разрушенного здания небольшое полотно — «Щегол» рембрандтовского ученика Карела Фабрициуса. Так Теодор Декер в одночасье стал сиротой, что в 13-летнем возрасте превращает человека в объект внимания великого множества взрослых, и тайным обладателем бесценного шедевра, разыскиваемого Интерполом.
Донна Тартт — красивая крохотная женщина, увлеченная модой и почти по-сэлинджеровски чурающаяся публичности, написала три романа. В 30 лет — «Тайную историю», неотразимый университетский триллер, сделавший ее суперзвездой. В 40 — «Маленького друга», большой симфонический роман, по целому ряду причин принятый более сдержанно. И сейчас, в 50 — «Щегла», главный англоязычный фикшн минувшей осени.
Это категорически разные книги: «История» — Достоевский, отправившийся в промозглую Новую Англию, «Друг» — южная готика, сонный анти-детектив в родном для Тартт штате Миссисипи, «Щегол» — конечно, роман о Нью-Йорке, хотя героя заносит и очень далеко от него.
Но во всех трех случаях использована одна конструкция: смерть, заявленная в самом начале и отбрасывающая гигантскую тень на последующие события. Вроде бы неосмотрительно проанонсированная трагедия, которая как бы вырастает над собой и со временем не тускнеет, а, наоборот, играет все более определяющую роль в жизни главных героев.
Тео Декер долго, подробно, мучительно переживает смерть матери в реальном времени, но, в отличие от фоеровского «Жутко громко и запредельно близко», где рассказчик натужно прикидывается ребенком, «Щегол» построен как флешбэк, и у Декера всю дорогу оправданно взрослый, трезвый голос, вытягивающий даже самые сентиментальные места.
Впрочем, с Тео происходит столько всего, что смотреть в потолок ему особенно некогда — строго говоря, это приключенческий роман. Что Тартт удается без вопросов, так это двигать действие без остановок и в самых не располагающих к тому ситуациях — вовремя умолкнув, или введя нового персонажа, или просто намекнув на возможное продолжение. Как только привыкаешь к ее ритму — между главками может провалиться несколько лет, но в подавляющем большинстве случаев не проходит и минуты — их начинаешь глотать одну за другой, приходя в себя на рассвете.
Первая фамилия, которая всплывает в связи со «Щеглом» — Диккенс (и не только из-за устрашающих размеров тома). «Плохие художники копируют, хорошие — воруют», — вспоминает кто-то из героев, слегка переврав популярную цитату из Пикассо. Не дожидаясь комментариев, Тартт спешит над ними иронизировать. Когда один вполне диккенсовский персонаж впервые встречает у нее другого, он говорит: «А я представлял его как Ловкого Плута из «Оливера». Еще один известный сирота поминается и вовсе через страницу, поскольку лучший друг зовет очкастого Декера Поттером. Когда ближе к концу начинают особенно тревожно громоздиться проклятые вопросы — пожалуйста, целая речь о князе Мышкине.
Можно было бы сказать, что Тартт злоупотребляет попсовыми культурными референциями — на книги, на фильмы, на телешоу, — но они органично ложатся в образ ее рассказчика, умненького нью-йоркского мальчика. К тому же автор не забывает, что хорошая книга дает и какие-то новые неожиданные знания о жизни: как минимум, она глубоко проникает в тонкости антикварного бизнеса и в нюансы употребления наркотических и околонаркотических препаратов.
И потом, тут есть Борис. Юноша без определенной национальности — то ли поляк, то ли украинец, а отчасти и русский, родившийся в Австралии и, прежде чем оказаться в Америке, объездивший с отцом полмира. Некто Ivan Nabokov идет в длинном списке благодарностей вторым, и это понятно: книга полна набранных латиницей русских выражений (зачастую бранных), интересных этнографических сведений (отчасти похожих на правду), а английская речь Бориса семантически довольно правдоподобно имитирует русский акцент. Пускай русскоязычный человек вряд ли будет ласково звать собаку «пустышкой», пускай Gjuri не похоже на русское имя, а ужасы украинской жизни кажутся несколько преувеличенными — но то, что Тартт, скажем, осведомлена о трилогии «Зимняя вишня», не может не восхищать.
Да, многие персонажи скованы собственной колоритностью (это, впрочем, у Тартт бывало и раньше) — у них не получается развиваться, выйти за очерченные образом пределы. Пожалуй, многословие порой начинает подводить писательницу — к примеру, пару (пару десятков? все?) пассажей о собаке, в которых из Тартт и вправду лезет Джоан Ролинг, она могла бы опустить. Возможно, эпиграфы из Ницше с Камю и значительные фрагменты финальных глав в своей серьезности выглядят несколько даже комически.
Но в этой огромной и вроде бы неуклюжей книге все равно масса естественного изящества, которое больше, чем просто блестящая писательская техника. Тартт так последовательно, умело вытягивает рифмы, что через ее прозу сами собой начинают проступать стихи. Взрыв порохового склада в Дельфте спустя столетия аукается терактом в Нью-Йорке, детские шалости во дворе школы отзываются взрослыми драмами, из-за чьих-то забытых тюремных сроков вдруг летят новые головы, птица становится мальчиком, а мальчик — птицей. Ars longa и так далее. Донна Тартт, щеголь.
На русском «The Goldfinch» будет опубликован осенью следующего года.
daily.afisha.ru
«Щегол», Донна Тартт | Издательство Corpus
Еженедельно по просьбе «Медузы» литературный критик Галина Юзефович будет рассказывать о самых интересных и важных книгах, изданных в России. В первом обзоре — «Щегол» Донны Тартт, «Ройзман. Уральский Робин Гуд» Валерия Панюшкина, «Это было навсегда, пока не кончилось» Алексея Юрчака.
«ЩЕГОЛ», ДОННА ТАРТТ
«Щегла» Донны Тартт обсуждают все. Еще не выйдя из типографии, роман стал главной сенсацией ярмарки Non/fiction, а последовавшие на него рецензии больше напоминают стихотворения в прозе, причем преимущественно оды. Похвалы удостоилась и героическая переводчица Анастасия Завозова, в рекордные сроки — меньше, чем за год — сделавшая перевод трудного восьмисотстраничного романа на русский, да еще и в свободное от основной работы время.
В таких вещах стыдно сознаваться, но у меня массовый восторг всегда вызывает недоверие пополам с раздражением, причем, увы, не в отношении восторгающихся, но в отношении самого объекта. Однако следует признать: «Щегол» Донны Тартт — действительно хороший, очень хороший роман. На мой вкус, не настолько совершенный, как ее же «Тайная история» (в свое время прошедшая у нас почти незаметно), но все равно замечательный — просторный, многолюдный, живой и в то же время стройный. Главное — невероятно плотный, полностью лишенный обычной для текстов такого объема рыхлости и ощущения «а-вот-тут-можно-бы-и-покороче». И хотя сравнение с Диккенсом, уже успевшее стать в отношении Тартт общим местом, пожалуй, избыточно упрощает дело, «Щегол» наглядно демонстрирует, что большая литература жива-живехонька, а все, кто думает иначе, просто не умеют читать.
История тринадцатилетнего Тео, дождливым весенним утром отправившегося с мамой на выставку голландской живописи и ставшего в одночасье и жертвой теракта, и сиротой, и преступником, — из числа тех, что обладают способностью отыскивать дорогу к сердцу любого читателя. Кто-то прочитает ее как приключенческий роман: находясь в состоянии полнейшего шока, Тео выносит из разгромленного музея полотно одного из малых голландцев (собственно, картину «Щегол»), и этот поступок запускает в его жизни цепочку событий полудетективного характера. Для кого-то это окажется историей про наркотики, мужскую дружбу и посттравматический синдром. Кто-то увидит рассказ про детскую любовь, переросшую в странное взрослое чувство. Отношения Тео и рыжеволосой Пиппы, с которой он встретился взглядом за секунду до взрыва, и правда отдают Диккенсом (неслучайно в самом имени девочки зашифровано имя героя диккенсовских «Больших надежд»), но даже и без этого они вполне способны пополнить копилку самых необычных и нежных любовных сюжетов мировой литературы.
Для меня «Щегол» — в первую очередь, болезненно точный рассказ про маленького мальчика, потерявшего свою маму. Чего скрывать, главы, в которых Тео вечером после взрыва, чудом выбравшись с места взрыва, сидит один дома и ждет, что мертвая мама все же вернется, моет посуду, чтобы ее порадовать, и дергается от каждого телефонного звонка, я читала дважды — сначала по-английски, потом по-русски, и оба раза с неизменным волнением.
Однако если все же вернуться к расточаемым «Щеглу» восторгам, то возникает вопрос: почему именно эта книга вызвала сегодня такой мощный резонанс в стране, где интерес к чтению, судя по цифрам продаж, пикирует со скоростью сбитого бомбардировщика? Гипотез можно придумать много, но мне кажется, что дело тут не столько в самом романе, сколько во времени вокруг нас. Зимой спрос на теплые вещи возрастает, а все мы знаем, что нет лучшей защиты от непогоды, чем большой, сложный и увлекательный роман. Роман, в который можно завернуться, как в одеяло, и на несколько дней (а если повезет, то и недель) забыть обо всем на свете — список того, о чем хотелось бы забыть, каждый волен составить по своему вкусу. И в этом качестве «Щегол», конечно, подходит идеально: внутри него притаился и дышит целый мир, в который можно безнаказанно уйти, тихонько притворив за собой волшебную дверцу — чтобы не тянуло с улицы морозом.
www.corpus.ru