Прелестно, негромко звучит Моцарт. У Эммы окончательно прорезался третий глаз: синий, с красными прожилками, без ресниц, с прозрачной мигательной перепонкой, как у птиц. Теперь-то уж что. Толку в нем теперь никакого. «Эрик, Эрик, готовься. Вина не пей – ты поведешь машину. Поедем на Lake George и там утопим ее». Передача мысли без слов – прекрасный, очень удобный инструмент общения, для светского разговора незаменим. «Почему именно на Lake George?» – «Так я же другого не знаю. И ты сам хотел». Гости расходятся рано: им еще готовиться к завтрашнему празднику, заворачивать подарки в золотую бумажку. Мы садимся в машину: Эрик с Эммой впереди, я сзади. Эмма смотрит двумя глазами вперед, в метель, а третьим – в мое сердце, в мой кусок злого льда, но серебряный кукиш слепит ее, она не видит, что ей уготовано. На озере уже совсем темно, но у Эрика есть фонарик. Мы идем по протоптанной рыбаками дорожке. Тут тоже есть любители подводного лова. Но сегодня они все дома, в тепле, у наряженных елок. Прорубь затянута ледком. – Что мы тут делаем? – интересуется Эмма. – А вот что!.. Мы толкаем Эмму в прорубь; черная вода выплескивается и обливает мне ноги; Эмма сопротивляется, хватается за острые ледяные края, Эрик пихает ее, пропихивает под лед пешней; откуда тут пешня? – неважно. Бульк. Все. До весны не найдут. – У меня руки окоченели, – жалуется Эрик. – А у меня ноги. Надо выпить. – Ты взяла? – Да. И пирожки с мясом. Они еще теплые: в фольге были. Прямо на льду мы пьем из фляги водку «Попов», жуткое пойло, по правде сказать. Мы едим пирожки с мясом; мы наконец целуемся как свободные люди – с облегчением, что нас никто не увидит, не остановит. Свобода – это высшая ценность, американцам ли этого не знать. Фляжку и объедки я бросаю в прорубь. Снимаю с шеи серебряный кукиш и бросаю туда же: он поработал и больше не нужен. Мы бредем к берегу. Лед трескается под ногой у Эрика, и он проваливается в занесенную снегом полынью до подмышек. – А!.. Руку дай! Я отступаю от края полыньи. – Нет, Эрик, прощай! – То есть как?! То есть как, то есть как, как прощай?.. – Да вот так. И не цепляйся, и не зови, и забудь, да ты и не вспомнишь, потому что тебя нет, ты придуманный; тебя нет и не было, я тебя не знаю, никогда с тобой не говорила и понятия не имею, как тебя зовут, долговязый незнакомец, сидящий за дальним столиком дешевого студенческого кафетерия, в нескольких метрах от меня, в полутьме и сигаретном дыму, в очочках с невидимой оправой, с сигаретой в длинных пальцах воображаемого пианиста. Я докуриваю последнюю свою сигарету – вот так задумаешься и не заметишь, как пачка кончится; заматываюсь в теплый платок и выхожу, не оглядываясь, из тени и дыма в слепящую метель декабря. Дальние земли Письма с Крита другу в Москву Зеленые облака и смрадный воздух родины, а особенно ее сердца – Москвы – остался позади, и вот мы, дрожа от радости и недосыпания, пьем ледяное белое вино, и глядим в морскую сверкающую пустыню, и никого ближе, чем Одиссей, не знаем и знать не хотим! Но вот Одиссей уже несет нам жареную рыбку и дзадзики, несет «хорта» (вареные горькие горные травы, если кто забыл), и рай снова тут, снова выдан нам на две недели, значит, возможно, мы не так уж и грешили в минувшем году. В роли ключаря выступила на этот раз авиакомпания «Эгейские авиалинии», продавшая нам билеты за такую смехотворно низкую цену (13 000 руб-лей в оба конца с пересадкой), что мы и не ждали подвоха, а подвох-то был. Вечером накануне дня вылета пришло письмо по электронной почте – вылетаете не завтра днем, как вы надеялись, дорогой пассажир, а в шесть утра. И ждете свою пересадку двенадцать часов в афинском аэропорту, не зная, где преклонить неспавшую голову. Пришлось посыпать эту голову пеплом, наскоро побросать все в чемоданы и, не прилегши, в три часа ночи выбежать в Домодедово. Но где-то по дороге Господь нас простил, и в Афинах нам удалось перебронировать билеты на более ранний рейс до Ираклиона, и даже чемоданы в пути не потерялись, и даже машину напрокат нам дали какую мы заказывали, хотя оттого, что мы свалились на их голову раньше обещанного, машина не была еще подготовлена к пути и на заднем сиденье зримым воплощением кризиса лежала паутина. Кризис также был заметен и на привычных местах и прилавках. Обедневший ассортимент в супермаркете, радость, с которой бросился нам навстречу заждавшийся нас зеленщик – он практически расцеловал меня, умиляясь тому, что я снова здесь, и я ушла, сгибаясь под тяжестью неподъемных сумок с овощами и апельсинами, за которые заплатила три с половиной евро. В Horizon Beach тоже запустение: пара мамаш с детьми лет десяти; может быть, правда, еще не сезон, но раньше трудно было захватить столик с видом на глицинию (она же жасмин, пальма и рододендрон; пусть Паша Лобков осудит меня, если протрезвеет), а сейчас сядь где хочешь и ешь свой завтрак, вернее, клюй то, что тебе дали. Дали мало: на всю гостиницу нарезали один огурец кружочками. Не шучу; так как я принесла свой, в видах диеты, то мне было с чем сравнить, и я не стала объедать скупого Ставроса и его немецкую жену (хозяева нашего отеля), а ела свой, обошедшийся мне, думаю, в целых семь, а то и восемь евроцентов. Яиц также не наварили, чего добру-то пропадать, но по просьбе – варят, мне вот целое яйцо принесли, а попросила бы – и два бы сварили, приезжайте сюда, тут хорошо. Дюкановский рамадан поддерживаю ненавистной индейкой, малонатуральной, наверно, судя по виду – лепестки в каком-то консервирующем рассоле, – но хоть не свинина и не чесночная колбаса, с которой мы в свои тучные времена предавались бывалоча развратным пирам с буйными возлияниями, не правда ли. Греческой клубники в лавках не вижу, видимо, она вся на Бутырском рынке. Не будет же француз есть свои трюфели в лихую годину, а продаст богатому нефтяному шейху. Заказали вчера блюдо, или, скорее, поднос жареной рыбы всех сортов. (Мы пошли в рыбную таверну.) Двадцать девять евро на двоих, всё только что из винноцветного моря. Были там две дорады – мать и дочь; был кусок рыбы-меча, были сардинки, пахнущие своим будущим копченым состоянием, были две неизвестные рыбешки и пара креветищ. Все это сбрызнуто вкуснейшим домашним оливковым маслом, – прости, Дюкан, – лимоном и усыпано салатом. Оказалось, зеленый салат – это вкусно, если он срезан сегодня, а не как у нас. Это хрустит. А не вяло липнет, заворачиваясь вокруг зубов. Ко всему этому был и гарнир, но гарнир мы, как вы понимаете, есть не стали. Он был рис. Темой вчерашних наших застольных медитаций было размышление о сравнительном поведении (и побуждении) человека русского и человека европейского. Вот классический мотив: человек выпивающий. И европейская литература, и кино, и собственные наблюдения свидетельствуют о таком образе: средних лет, душевно одинокий, с достоинством (компенсирующим порой сизый нос, сеточку на щечках, дрожащие руки и старый шарф) сидит он в баре, у стойки или за столиком, без спутников, смотрит в свой стакан; если поднимает глаза, то не пялится, не пристает, за жопу дам не хватает, разве что посмотрит зазывно и печально, как Пьеро. Пьет медленно, сидит до закрытия. Переживает – думаем мы о нем – свое одиночество, бессмысленность мира, невозможность душевной привязанности, минувшие, более или менее золотые, дни. Моя бедная старая мама, ma pauvre vielle mère, а также далекая девушка в белом цвету. Если у него есть пес – тоже старый как горы, – то он берет его с собой, и его пускают! Ага! С собакой в бар пускают! Потому что европейский барбос тоже не будет бросаться на людей и рвать им брюки, а с беззубым достоинством и полуослепшей мудростью будет лежать под столом, копируя тишину и печаль хозяина. Лучший рассказ на эту тему – хемингуэевский «Там, где чисто, светло», только без собаки, одиночество там тотальное. |
Описание: Сборник малой прозы. Иллюстрация на обложке Л. Москвиной. Содержание:
Примечание: Оформление переплета и макет — Студия Артемия Лебедева. Дизайнер Филипп Лущевский. | |||
Все книжные полки » (8) |
Да будет свет — Bookanista
«Чудесно ярко, идеально настроено». New York Times
Татьяна Толстая живет двойной жизнью. Яростно постмодернистский, яркий писатель здесь и сейчас, снисходительно более чем живое присутствие в русской литературе и культуре дома и за рубежом, она также призрак — довольно трудно не заметить, осязаемо материальный призрак, но призрак русского и толстовского прошлого, тем не менее. Ее последний сборник рассказов, Эфирные Миры (Толстая классик по образованию, поэтому ее эфир древний, неукротимый и непримиримый) — это многое, что-то прекрасное, что-то менее, но прежде всего это cri de cœur , что Россия, вечное, волшебное, мифологизированное, варварское или мистическое, не умерло – и что мы все должны стремиться туда и жить там, быть русскими, чувствовать, думать, мечтать и представлять себе мир и его сущность в его непереводимых словах и понятиях, через его возвышенные или ужасные образы.
Эфирные миры начинается с рассказа о деде Толстой, Алексее Толстом, чье стремление воображать вещи и миры, в которых они могут обитать, помешало ему стать инженером, ищущим формулы. Вместо этого он стал писать исторические романы и научную фантастику, а также знаменитую русскую адаптацию « Пиноккио ». Хотя Толстая не говорит нам об этом, он также был довольно противоречивой фигурой, получив прозвище Товарищ граф и написав здоровую (или сомнительную) литературу в поддержку официальной общеславянской линии партии. Толстая сказала, что не может судить его, так как исторические обстоятельства диктовали иную этику и эстетику.
«Способность к мечтательности» Алексея Толстого и, несомненно, Льва «перешла ко мне, хотя и не в такой степени. Я не начинал как писатель и не собирался им становиться. Хотя я с удовольствием плавал в воображаемых просторах, у меня не было слов, чтобы описать их». Индуцированная слепота в результате операции по исправлению близорукости привела бы к мысленным образам, которые можно было бы зафиксировать только в том случае, если бы слова были правильными. Отсутствие зрения, рассказывает Толстая в какой-то квазипритче о том, что делает писателя настоящим мастером своего искусства, привело к словесному, повествовательному и социально-философскому прозрению. Это сила, которая почти равна определенному чувству всемогущества в ее случае, персоне, которая очаровательно эгоцентрична и довольно не обращает внимания на то, что ее точка зрения, действия, выбор и желания, а также средства их удовлетворения , может иметь на других. Это также унаследованный божественный дар, в котором есть аура старомодного феодализма, одновременно крайне нежелательная и неотразимо привлекательная, несколько шокирующая и, в конечном счете, безвредная. Манера и стиль Толстой отличаются юмористической, едкой эксцентричностью, это солипсический луч света, который безжалостно падает на нее и других, на общество в целом, как рентген Рентген. Ложь и правда, альтернативные факты и творческие двусмысленности показаны в абсолютной рельефности без разбора и с равной долей причудливого, проницательного скептицизма.
Прошлое и память о нем, обладание материальными объектами или человеческим опытом и историями, которые могут привести к нему и гарантировать его выживание и жизненно важное наследие, вот что, кажется, поставлено на карту.
В творчестве Толстой излучается славянская прелесть эстетизированного, поэтического видения себя, художника как лиминального существа. В значительной степени синестетические, анимистические, призрачные и вызывающие воспоминания, ее рассказы несут в себе атмосферу предусмотрительности, качество оптической иллюзии, полное блеска и безумия Поля Синьяка. А molto vivace тон иронии и самоуничижения пронизывает все, а ощущение всемогущества, тотальности и мастерства повествования часто сопровождается всепроникающим чувством полного отчаяния. Экзистенциальный, архетипический инстинкт выть, но и творить с почти демонической убежденностью, чтобы не исчезнуть в стране призраков и забвения. Толстую часто хвалили или критиковали за сильную жилку ностальгии, пульсирующую под кожей всех ее произведений, и здесь эта пульсация становится почти эмболической.
Прошлое и память о нем, владение материальными объектами или человеческим опытом и историями, которые могут привести к нему и гарантировать его выживание и жизненное наследие, — вот что, по-видимому, поставлено на карту в Aetherial Worlds — название, возможно, относится не только к шаткости вымысла, к разъедающим процессам времени и рушащейся культуре, являющимся ключевыми элементами одноименной истории, но и к небесной реальности, доступной лишь через эмпирическую привязанность к истории, генеалогии, старости и бесконечности древнего ценности. Притязания на этот клад бытия или небытия не всегда так ясны, и большая часть «личного голоса» и «личной памяти» Толстой на самом деле кажется, будто она принадлежала другим, уже давно исчезнувшим, «старому миру, утонувшему в глубине души». сто лет назад». Трудно сказать, присваивает ли Толстая воспоминания или же ее жест является высшим пантеистическим жестом. «Когда в книге написано «помнишь?», мне кажется, что я действительно помню». «Я единственный свидетель существования этих титанов [воображаемых или реальных фигур] и их полуразрушенных миров».
Aehterial Worlds дает голос, поразительное или тревожное присутствие одушевленных и неодушевленных миров духов, человеческих или сверхъестественных, наделенных тем, что Гёте называл «открытой тайной», а Толстая — мистический проводник или буйный шекспировский дурак, держащий обе карты и ключ к «цвету вздохов и шепота, белых ночей, шепота и потусторонних эмоций». Это причудливый, самовольный тип магического реализма, непредсказуемый и тщательно срежиссированный. Истории выжидательно и ненадежно взгромождены между агностицизмом и трансцендентностью, между абсолютной неоготической тьмой и ослепляющим, ослепляющим, неореалистическим светом. Есть властный мнимый рационализм и буйный, в конечном счете торжествующий абсурд, которые дразнят и бросают вызов нашему отчаянию в поисках смысла и бегства от того, что стало одновременно предписывающей и произвольной мировой реальностью. Целью Толстой видится акробатический баланс между божественным экстазом и богохульством, возвышенным пароксизмальным пафосом или батетической желчью, которая не всегда идет ей на пользу.
Ее стиль, который часто сравнивают с Тургеневым, Гоголем или Чеховым, здесь ближе к стилю радикального советского письма и дорежима Булгакова, к лирическим сценам советской жизни Веры Пановой и ее чинно-подрывному высотному лагерю, к навязчиво-материальному, бестелесному Жоржу Перецу указатели мелочей, мелочей и непременных условий жизни. Это насмешливая смесь сюрреализма и прагматизма, эссеистического письма и массового повествования, создающая повествование, представляющее собой сплав свободных ассоциаций и откровенно ipse dixit заявлений. Доминирует чувство глубокой изоляции, как если бы это был самоуспокаивающий, неустроенный и тревожный монолог старухи, вызывающей призраков, реальных или воображаемых, для того, чтобы провести матч-реванш незавершенных сражений. Старуха с Держите Aspidistra Flying за непочтительность и придирчивую волю к шалости, а также часто злобное чувство юмора.
Перед нами сверкающая панорама России до и после гласности, лабиринтов советской эпохи (Минотавры и Ариадны включены в мельчайших подробностях) и извилистых лабиринтов того, что было потом. Дореволюционное vis comica и покорность встречаются с фрагментарной, энтропийной современностью – в толстовских мирах старая, мечтательная красота дачного поместья, помещиков и городской аристократии сосуществует туманно, неуютно, органично с более поздними кошмарами, белыми ночами потухшее видение, а советская бюрократия и кошмар. Если Федор Иванович Долохов и Наташа Ростова, эти другие толстовские отпрыски, состарились за все годы истории, вымысла и реальности, отделивших их от нашего времени, и сели за перо свой слитный поток или сон сознания, Эфирные Миры — вот, пожалуй, то, что они могли бы прошептать на нетерпеливое ухо Толстой.
Толстая демонстрирует непреодолимое желание отвлечься, чтобы уйти от неизбежных структур и найти более истинный образец человеческого творчества, непредусмотрительности и индивидуальности за пределами формул и режимов однородности и соответствия. Едкая легкость оставляет многие вопросы без ответа, и наше застывшее недоверие не обязательно удовлетворяется, однако то, что может показаться слишком тщательно продуманным поначалу, вскоре перерастает в грозный импульс, трудно сопротивляемую мечтательность о проникновении в непостижимое, в жизни, которые были, еще есть, уже нет. Особенно трогательной, поразительно вызывающей воспоминания историей является «Отец», портрет ее отца как молодого человека из ее ранних воспоминаний и как постепенно разрушающийся реликт самого себя в старости. Он демонстрирует талант Толстой вызывать в воображении жизнь из небытия времени и забвения и воплощать напряжение между смертностью и вечно незавершенным жизненным актом — тему, которую она исследует в бесчисленных вариациях.
Толстая верит в небытие вечности. Не обязательно в религиозных терминах, но определенно в терминах непрерывности бытия и метафизической имманентности. Смерть — это дверь, врата, проход в неведомое иное. Ее анализ «Черный квадрат » Малевича через « Смерть Ивана Ильича » Льва Толстого обладает некоторыми из ее лучших качеств, включая апофегматический, почти апокалиптический тон, который характеризует ее письмо. Это острый, хотя и эксцентричный и преднамеренный анализ духовного кризиса Толстого и трансгрессивного новаторства Малевича, который является прежде всего анатомией смысла всего искусства и божественной ценности или человеческой гордыни художественного творчества — утешение или проклятие, доставляемое искусство. Ее анализ дегуманизирующей цели десакрализации существования представляет собой настоящую полемику и элегический ответ агностицизму, атеизму, материализму, сверхгуманизму, которые, по ее мнению, преобладают сегодня: «опровергая Его, мы опровергаем самих себя; насмехаясь над Ним, мы смеемся над собой — выбор за нами».
В своих лучших проявлениях истории в Aetherial Worlds представляют собой виртуозное проявление неукротимой, часто безжалостной критической силы и остроумия».
На случай, если нас убаюкала эта обличительная речь о сакральном в искусстве и жизни, у Толстой есть в запасе правильная подзарядка, повесть «Без», беспощадная притча об альтернативном Западе как образован толстовской версией триумфального доримского Востока, утопической антиутопией западного мира без Запада. Он одновременно резкий и неуклюжий, с неясными категориями ценностей и принципов, причин и следствий, культурных истоков и цивилизационных агентов или чувства исторической направленности. И все же это reductio ad absurdum — это провокационный вызов крайностям нынешних дебатов о западных и незападных культурах, способный шокировать и, возможно, прояснить, разоблачить и, надеюсь, исправить и переопределить.
В своих лучших проявлениях истории из Aetherial Worlds представляют собой виртуозное проявление неукротимой, часто безжалостной критической силы и остроумия. К сожалению, некоторые рассказы, кажется, просто служат дополнением к сюрреалистической картине Толстой и воспринимаются как таковые, отягощая сборник поверхностными клише, чрезмерным чувством превосходства (ирония редко подрывает это чувство) и тенденцией к разглагольствованию и критике. просто в силу того, что, несомненно, является уверенным словесным мастерством. Многие из историй — необработанные драгоценности или просто драгоценности — «Невидимая дева» — один из таких примеров; некоторые, однако, являются просто juvenilia, которые, возможно, не должны были быть включены. Последний рассказ, «See the Reverse», отличается изысканным балансом между идиосинкразией и непосредственностью, между очень индивидуальным нарративным языком и экуменическим языком и значением. Это вершина суматохи этой коллекции, кульминация и истинное небесное, эфирное видение, и, возможно, стоит упорствовать во многом, что является простым отвлечением, чтобы достичь этого пристанища, проще говоря, истинной мудрости.
Татьяна Толстая — правнучка Льва Толстого. С 1980-х годов она пользуется репутацией одного из самых оригинальных литературных деятелей России. The TLS приветствовал ее первый роман, The Slynx , постмодернистский литературный шедевр того же уровня, что и гоголевские Мертвые души и Набоков Бледный огонь , а Иосиф Бродский назвал ее «самым оригинальным, тактильным, светящимся голосом в Русская проза сегодня». Она написала для New York Review of Books и Житель Нью-Йорка и живет в Москве. Aetherial Worlds , переведенный Аней Мигдал, опубликован в мягкой обложке и электронной книге издательством Daunt Books.
Подробнее
Портрет автора © Алена Лебедева
Мика Провата-Карлоне — независимый ученый, переводчик, редактор и иллюстратор, а также пишущий редактор журнала Bookanista . Она имеет докторскую степень Принстонского университета, живет и работает в Лондоне.
У Евгения Онегина острое современное видение
1 из 1 2 из 1
Петр Ильич Чайковский. Либретто Константина Шиловского по роману Александра Пушкина. Постановка Ванкуверской оперы. В субботу, 22 ноября, в Театре королевы Елизаветы. Оставшиеся спектакли 27 и 29 ноября
Восхитительная новая постановка «Евгения Онегина» в Ванкуверской опере сочетает в себе лучшее из двух миров: пышная старинная пьеса и острое современное видение. Дубль режиссера Памелы Берлин удовлетворяет желание поклонников оперы погрузиться в историческую историю, но при этом стряхивает все пылинки до последней пылинки.
«Царская Россия» дизайнера Нила Пателя — это игра контрастов. Когда мы встречаемся с застенчивой деревенской девушкой Татьяной, теплый красноватый свет заката проглядывает через ряд за рядом легендарных стволов берез, создавая глубокую, перекошенную перспективу, которая умудряется быть одновременно гиперреальной и абстрактной. К тому времени, как любимый плохой мальчик Татьяны, Евгений Онегин, втягивается в дуэль, сцена представляет собой холодную пустыню, присыпанную снегом. А Санкт-Петербургский бальный зал во втором акте ледяной, как застывшая Столичная, серебристо-серая картина из резных люстр и плоских колонн, напоминающих аристократические фасады. Вся авансцена заключена в гигантскую раму с античной позолотой, словно оживший портрет Ильи Ефимовича Репина.
Эмоционально реалистичные представления также делают эту постановку современной. Онегин в исполнении баритона Бретта Полегато — непревзойденный хладнокровный заказчик, лихой и отстраненный, человек, который отказывается целовать дамам руки и презирает юную Татьяну за то, что она так открыто призналась ему в любви. Свидетельством диапазона Полегато является то, что, когда он, наконец, снова встречает Татьяну, он в беспорядке прячет лицо у нее на коленях и кричит в агонии, когда она обвиняет его в желании ее, потому что она присоединилась к высшему обществу. Он хам и неудачник, но в конце концов вы не можете не сочувствовать ему.
Еще одним выдающимся деятелем является тенор Олег Балашов, который играет Владимира Ленского, человека, который вызывает своего друга Онегина на дуэль за флирт с его невестой. Русский привносит дополнительное богатство в свой родной язык. Как и подобает романтическому персонажу, он носит свои эмоции на рукаве, то ли громко ноет в «Куда делись весенние золотые дни», то ли шипит на своего соперника русским эквивалентом «бесчестный обольститель».
«Евгения Онегина» часто называют оперой Татьяны, но здесь это не обязательно так. У родившейся в Абботсфорде сопрано Рослин Джонс приятный и непринужденно сладкозвучный голос, но она не настолько задумчива, как могла бы быть, как одинокий книжный червь.